Но мама души в нем не чаяла. Она относилась к нему с таким уважением, как будто полгода назад он вернулся из экспедиции, а не закончил магистратуру, и будто его грядущая свадьба была событием уровня династического брака. Мама восхищалась всем: как он катается на борде, как много у него друзей, как хорошо он ладит с любым начальством. Но чем ослепительнее улыбался Гастон, тем больше грехов я в нем предполагала – было в этой идеальной улыбке что-то отталкивающее, что-то малочеловеческое. Иногда он выкладывал видео со своих гулянок: вот он хлопает моделькам, очарованным его костюмом-тройкой, и делает такое выражение лица, типа это рок-н-ролл, ребята, вот он прыгает с прогулочной яхты друзей в море – ровно в тот момент, когда камера точно направлена на него. Я в жизни не слышала от него ни одной смешной шутки, но он почти всегда сиял, будто собирался произнести нечто феерическое.
– Все в порядке, мам, все в порядке, – сказал он моей маме в ответ на ее предложение приложить лед.
Мама посмотрела на него с беспокойством и пошла в кухню за рыбой.
– Дети, мойте руки. – Она появилась на пороге с блюдом, нагруженным сибасом и овощами, и Гастон рванул было ей помочь, но тут же исказился в лице, якобы ему больно. Гастон и мама одновременно бросили на меня одинаковый осуждающий взгляд, но если бы Гастон вместо меня посмотрел внимательно на маму, а мама – в зеркало, всем стало бы понятно, почему я не торопилась рисковать своей светлой блузкой. Моя мама была повернута на спорте. Она ходила на гольф, на йогу, на кроссфит и, как мне всегда казалось, когда я смотрела на ее руки, – на армрестлинг. Гастон захромал к ванной под причитания мамы, а меня на выходе она больно, по-птичьи схватила за плечо, чтобы улучшить мне осанку.
Ермек Куштаевич закончил телефонный разговор – мама уже начинала безумно нервничать, что еда остывает, – мы сели за стол, и он взял слово.
– Я думаю, мы все знаем, зачем мы сегодня собрались. – Ермек Куштаевич улыбнулся жене, и она кивнула, теперь многозначительно любуясь своим маникюром. – Корлашка тут. – Он покровительственно посмотрел на меня.
– Наш мальчик вступает в новую главу жизни, – перебила Ермека мама.
– Это особенная статья, об этом мы сейчас скажем, – восстановил свой авторитет Ермек. – Наши дети здесь, двое, мы – с Айной Аскаровной – гордимся своими детьми. Вы у нас не просто там кто-то. Вы белая кость, голубая кровь, мы на вас надеемся, так сказать, мы знаем, – подчеркнул Ермек, – что надеяться на вас можно. И нужно. Это знаем мы, ваши родители, это, даст бог, через двадцать, через тридцать лет будет знать не только узкий круг, а далеко за его пределами. Я, – в один этот звук Ермек умел вложить богатой хрипотцы и солидности, – человек прогрессивный. Я человек современный, мы с Айной Аскаровной от жизни не отстаем никогда, мы, с вашего позволения, идем в фарватере, мы события умеем опережать, мы с ней давно научились свои действия рассчитывать на много ходов вперед, это и к вам с опытом придет. И вместе с тем я считаю, что есть заведенные порядки. Есть заведенные порядки, которые я, как человек образованный, как человек опытный, почитаю. Есть такое понятие, как святость брака, и есть правильное распределение ресурсов. Наш, как Айна Аскаровна любит говорить, золотой мальчик – а ты этого не стесняйся, это она правду говорит – скоро женится. Мы ту девочку, это наша обязанность, должны принять хорошо, и мы должны условия обеспечить.
– Эти темные стены. – Мама раздраженно зажевала щеки.
– Ребенка мы не ругаем, – Ермек погладил меня по руке, – но это да, это, конечно, траты. Ремонт дешево сейчас никому не обходится.
Как иногда в передачах о мелких хищниках мы видим ночь их глазами: все красное, светится белым добыча, так иногда я будто бы переключалась в голову мамы, или Ермека Куштаевича, или Гастона и видела все так, как видели они. Обычно с ними тремя не требовалось быстро соображать: они все были такими предсказуемыми и так долго выражали свои мысли, что я понимала тенденцию с лету, но сейчас я могла только надеяться, что мне кажется. Они явно обсудили все без меня и не один раз, потому что Гастону их туманные речи о моей квартире не показались новостью.
– Ты пока можешь жить. – Гастон навалился на стол и прокашлялся. – Мы заедем в квартиру после свадебного путешествия, это, считай, июль будет.
– Я пока могу жить. – Я вдруг поняла, что они приняли без меня ужасное, непростительное решение. – Ты звучишь убедительнее Кашпировского[7], тебя надо записать на видео и показывать умирающим.
Я знала, что это я зря, но хуже расставания с моей квартирой было только расставание с серой обезьянкой в малиновых шортах, когда мне было пять – мама тогда посчитала, что я уже взрослая, и без спросу снесла обезьяну на мусорку.
– Кора, помоги мне с салатом, я же забыла его поставить. – И я вышла вслед за мамой. – Ты сейчас вернешься и скажешь, что неудачно пошутила, – сказала мне мама на кухне, закрыв там дверь.
– Это моя реплика. – Мне было все равно, что я на себя навлекаю.
– Он твой старший брат, Корлан, и это позор, что мне приходится тебе об этом напоминать.
– Ну охренеть. – Я была зла, но не хотела, чтобы Ермек Куштаевич и Гастон слышали каждое слово, и поэтому шипела со свистом, как слизеринская змея. – Мою квартиру, ты этому придурку отдаешь мою квартиру?
– Нет такого понятия в семье: твоя, его. – Недавно мама приклеила ресницы и теперь так активно моргала под их тяжестью, что это очень отвлекало, и солидность ее речи теряла всякий смысл. – Мы одна семья, и ты единственная, кто этого не понимает.
У меня было столько аргументов, что я даже не знала, с чего начать. Неужели это нужно объяснять, неужели это действительно происходит? Меня просто поражает, как из лишенной всякой чуткости, как из, мягко говоря, строгой тетки мама с Гастоном превращается в саму предусмотрительность, в женщину в равной степени сдержанную и очаровательную, щедрую и осмотрительную.
– Он мальчик, – сказала мама.
Гастон уезжал, потом он начал жить с невестой, и за это долгое время я забыла: моя мама могла сколько угодно казаться современной и сознающей свои права и свободы, но в ее душе плотно сидела древняя сексистка, для которой