«А что, если спереть шнурки у Арроспиде; какой же сукой надо быть, чтобы подставить своего же, из Мирафлореса, когда во взводе столько индейцев, которые на улицу и носа не кажут, боятся, что ли, и, может, у них шнурки есть, поищем кого-нибудь другого. А что, если у кого-то из Круга, у Кучерявого или у Удава этого тупого, а как же экзамен, нельзя мне опять химию завалить, нельзя. А если у Раба, ха-ха, я же сам Вальяно говорил, тоже мне смелость – бить лежачего, разве только совсем отчаешься. По глазам видно, что он трус, как все негры, какие глаза, какой страх, какие ужимки, да я бы убил, если бы у меня увели пижаму, убил бы, вон идет лейтенант, вон сержанты, верните мне пижаму, мне в увольнение на этой неделе, и не то что там лезть на рожон, не то что послать его, обругать, но хоть сказать, эй, ты чо, но чтоб вот так прямо на смотре из рук вырвали пижаму, а ты и не пикнул, вот уж нет. Из Раба страх надо выбивать, сопру-ка я шнурки у Вальяно».
Он добрался до прохода во двор пятого курса. В сырой ночи, волнуемой рокотом моря, Альберто словно видит сквозь толщу бетона густой сумрак в казармах, фигуры, съежившиеся под одеялами. «Он, наверное, в казарме, он, наверное, в уборной, в траве или вообще умер, куда ты девался, Ягуарище?» Пустынный двор, слабо освещаемый фонарями с плаца, похож на деревенскую площадь. Ни одного дежурного не видно. «Наверное, играют где-то, мне бы хоть полтинник, один драный полтинник, и я бы выиграл двадцать солей, а то и больше. Он тоже, наверное, играет, может, в долг мне даст, а я ему рассказики и письма, он же за три года мне ни разу ничего не заказывал, да ну блин, завалю химию, чувствую». Проходит по галерее. Никого. Заглядывает в казармы первого и второго взводов, в уборных пусто, в одной воняет. Ищет дальше, нарочито шумно идет по дортуарам, но дыхание кадетов – у кого мирное, у кого тяжелое – нигде не сбивается. В пятом взводе, у самой двери уборной, он замирает. Кто-то разговаривает во сне: в потоке неясных слов слышится женское имя. «Лидия. Лидия? Вроде так зовут девушку этого, из Арекипы, он еще мне письма от нее и фотографии показывал и плакался, мол, напиши красиво, я ее сильно люблю, что я вам, священник, на хрен, да вы идиот. Лидия?» В седьмом взводе, возле писсуаров, несколько человек сидят кружком: все как один сгорбились под зелеными куртками. Восемь винтовок валяются на полу, одна прислонена к стене. Дверь в уборную открыта, и Альберто видит компанию издалека, с порога казармы. Делает шаг, наперерез ему выскальзывает тень.
– Кто идет? Что надо?
– Полковник. Разрешение на игру получили? Или вы не знаете, что пост покидает только павший в бою?
Альберто входит в уборную. На него воззряется дюжина усталых лиц: Дым, как шатер, висит над головами дежурных. Одинаковые, темные, грубые лица – ни одного знакомого.
– Ягуара не видели?
– Он не приходил.
– Во что играете?
– В покер. Хочешь тоже? Сначала на стреме постоишь минут пятнадцать.
– Я с индейцами не играю, – говорит Альберто, подносит руку к ширинке и делает вид, будто целится в игроков. – Я их только натягиваю.
– Иди отсюда, Поэт, – отвечают ему, – и не капай на мозг.
– Я на вас капитану донесу, – говорит Альберто, уходя. – Скажу, индейцы на дежурстве в покер на вшей режутся.
Вслед ему несутся ругательства. Он снова во дворике. Некоторое время думает, потом бредет к пустырю. «Может, дрыхнет в траве, а может, ворует вопросы, в мою-то смену, ублюдок, а если в самоволку, а если». Переходит пустырь к задней стене училища. В самоволку раньше лазали через нее, потому что с той стороны земля ровная и ног не переломаешь. Ночами то и дело тени сигали через стену и возвращались на рассвете. Но новый начальник училища отчислил четверых с четвертого курса, которых застукали, и теперь двое солдат патрулируют стену с внешней стороны всю ночь. Самоволок стало меньше, и ходят теперь другим путем. Альберто разворачивается: перед ним пустой и темный двор пятого курса. А рядом, в проходе, мерцает синеватый огонек. Альберто направляется туда.
– Ягуар?
Никто не отвечает. Альберто достает фонарик – дежурным, помимо винтовки, полагаются фонарик и фиолетовая нарукавная повязка, – зажигает. В снопе света возникает грустное лицо, нежная безволосая кожа, чуть прикрытые глаза смотрят робко.
– Ты что тут делаешь?
Раб поднимает руку, закрывается от луча. Альберто гасит фонарик.
– Я дежурю.
Альберто вроде бы смеется. В темноте раздается звук, похожий скорее на долгую отрыжку, на пару секунд стихает, а потом снова разливается невеселой струей чистого, настырного презрения.
– За Ягуара стоишь, – говорит Альберто, – мне за тебя прям стыдно.
– А ты его смеху подражаешь, – мягко отвечает Раб, – это постыднее будет.
– Твоей маме я подражаю, – говорит Альберто. Он снимает винтовку с плеча, кладет на траву, поднимает воротник куртки, потирает руки и садится рядом с Рабом. – Курить есть?
Потная рука касается его руки и тут же отдергивается, оставив мятую папиросу, с повылезшим с