— Ну какая разница, братва? Пиши как хочешь, хоть рабочий, хоть крестьянин, все равно детдомовец. Все равно в вуз без экзаменов.
— Не верно! — волновался Костя. — Не по-марксистски! Крестьяне не одинаковые. Там и батраки есть и кулаков хоть пруд пруди.
— Предлагаю компромисс, — улыбнулась Клава. — Запишем: соцпроисхождение рабоче-крестьянское.
Неожиданно вмешался хмурый, черный, как жук, Колька Малыгин: книгочтей и философ. Он коротко бросил:
— Из крестьян-бедняков мальчишка.
— Откуда это синьору известно? — съязвил Володька.
— Логика, — лаконично ответил Колька.
— Да не тяни ты, — дернула его за рукав Клава. — Выкладывай.
Колька еще больше нахмурился:
— Где нашли мальчонку?
— Ну, у железной дороги, — нетерпеливо ответил Костя.
— Без «ну», — невозмутимо заметил Колька. — У железной дороги, на крутом повороте, где поезд, как черепаха, ползет. Значит, ребенка тихонько подбросили с поезда. Вывод: ребенок не местный. Завернут в старую холстинную юбку. Значит, мать деревенская. В городе холстинных юбок не носят. Богатая крестьянка в юбку б не завернула — пеленки б нашлись, да и не бросила б. Вывод: из крестьян-бедняков.
И Колька многозначительно умолк. Володька добродушно щелкнул Кольку по лбу:
— А ведь варит котелок у парня. Правильно.
Дядя Шпон
На другой день после крестин Женьку, козу и Нюрку отправили на новое место жительства.
Это не было будничным деловым переселением. Это была торжественная процессия с воинственными криками, призывным звуком охотничьего рога и строгим воинским порядком.
Дело в том, что Сипягина роща — не просто деревья, пруд и дача. Нет. Здесь, в «вековых» зарослях дуба, акации, дикого каштана и непроходимого колючего кустарника — территория двух враждующих индейских племен: доблестных ирокезов и коварных команчо. Как они перекочевали из Северной Америки в Советскую Россию? Очень просто. От прежнего приюта в наследство детдомовцам осталась библиотека, битком набитая томами Майн Рида, Жюль Верна, Вальтер Скотта, Луи Буссенара.
Но главное, пожалуй, это дядя Шпон. В пацанячьих глазах Евгений Григорьевич был личностью таинственной, а значит, и весьма интересной. Взять хотя бы фамилию. У всех фамилии как фамилии, а у дяди Шпона двойная: Тарасевич-Альтманский. Всякий раз, как в детдоме менялись поколения, а это случалось ежегодно, шли великие споры. Новички говорили:
— Паразит. Из дворянчиков. Всякие там Бестужев-Марлинские…
— Ну и что? — вступали в спор старожилы. — Бестужев-то декабрист! Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин… Ну?
Довод был основательный. Хулители дяди Шпона снижали тон:
— Декабристы, это, конечно… А как он… вообще?
— Свой! — кричали «старички». — Свой в доску!
Тогда новички нехотя соглашались.
— Ничего особенного, — отступали они. — У писателей тоже двойные фамилии бывают. Вот этот… как его… Шиллер-Михайлов! И еще…
Однако литературные познания у спорщиков были не очень глубокие, и ребята переходили на перечисление двойных фамилий артистов, вспоминали даже известного в городе юриста Манжос-Белого.
Сам Евгений Григорьевич по поводу своей аристократической приставки к фамилии ясного ответа почему-то не давал. В ведомости на зарплату он расписывался просто «Тарасевич», на афишах детдомовского театра писал крупно: «Гл. режиссер Тарасевич-Альтманский», а пригласительные билеты подписывал с такой замысловатой закорючкой, что ее можно было толковать и как грубое изображение театральной музы, и как геральдический знак.
В общем происхождение дяди Шпона было покрыто мраком неизвестности. Но что к театру он в прошлом имел какое-то отношение — несомненно. Он общепризнанный и бессменный руководитель драмкружка. Эпохи детдомовской жизни определялись постановками пьес. Говорили:
— Это еще когда «Бум и Юлу» готовили!
Или:
— Сразу же после «Золотой табакерки» и случилось.
Собственный театр пользовался большой популярностью. И не потому, что пацаны большие театралы. Нет, дело иногда начиналось с «кондерного бунта».
Кондер, где «крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой», так всем надоедал, что в один из дней, не сговариваясь, его отказывались есть. Девчонки всегда оставались в стороне. Бунт происходил обычно в первую обеденную смену, а первыми «по праву силы» ели мальчишки. Стоило одному сказать: «К черту! У меня от этого кондера живот болеть стал!» и моментально всеми овладевал массовый психоз. Не вылезая из-за стола, стучали ложками по алюминиевым мискам и орали:
— Клеопатру! Соломона!
Ни Клеопатра Христофоровна, ни Петр Петрович на этот адский шум не выходили. Являлся Костя. Шум усиливался. Костя некоторое время, наклонив голову, стоял у стола. Но стоило ему только пошевелиться, как шум моментально стихал. Бунты были часто, кончались они обычно ничем, зато служили развлечением. Костя с безмятежной улыбкой спрашивал:
— Рябчиков жареных хотите?
Будто по команде грохали ложки:
— Рябчиков! Рябчиков!
— Дежурный! — строго требовал Костя. — Давай рябчиков!
Дежурный беспомощно разводил руками.
— Нет рябчиков, — доверительно сообщал Костя. — Может, согласимся на ромштекс? Знаете, ромштекс в сухариках, а? Ромштекс с мясной подливкой?
Конечно же, пацаны понимали, что ни рябчиков, ни ромштекса в сухариках не будет. И все-таки стучали ложками.
— Ромштекс! Рябчиков! Ромштекс!
Тогда Костя брал у дежурных пустую кастрюлю, ставил на стол и предлагал:
— В меню имеются отбивные. Отбивные от стола! Сливайте кондер обратно!
Стихал шум, исчезали улыбки. Тогда начинал орать Костя:
— Черти сопливые! Люди с голоду пухнут, а им кондер не по вкусу! Сливайте!
Сливать никто не хотел. «Черти» были обижены:
— Ага, а монастырским мясо! У монастырских бобриковые пальто!
Костя стучал ладонью по столу:
— Ша! Кто в монастырь хочет? Ну? Поднимай руку!
Никто рук не поднимал. Никто в монастырь не хотел.
В бывшем монастыре, на Ташле, был так называемый «дефективный» детский дом. Ребят там хорошо одевали, сытно кормили, но обучали только ремеслам. Оттуда выходили переплетчики, столяры, сапожники. А в Подгорненский детдом наробраз посылал тех, у кого была тяга к учебе. Некоторые бывшие подгорненцы были уже инженерами, учителями, артистами. В Подгорненском детдоме ели кондер и учились в школе.
— Нет желающих? — спрашивал Костя. — Тогда амба! Жрите и не вякайте!
Постепенно ложки обретали свое первоначальное назначение, и кондер уничтожался подчистую. Животы не болели.
Но «бунт» имел и другие последствия. Мимо притихших мятежников, грозно нахмурив брови, проходил Василий Протасович. Он врывался в канцелярию весь в белом одеянии, с жестом римского сенатора взывал к Соломону:
— Не мо-гу! Не могу-с! Что это такое? Кондер — каша. Каша — суп со шрапнелью. Увольте, Петр Петрович! Я ж квалификацию теряю. Я до революции в ресторане «Россия» шефом был. Со мной губернатор за ручку здоровался. Дайте мне продукт и я этим уркаганам такие фрикасе отсобачу, такие торты а-ля франсе сгрохаю — язык проглотите!
Стучал кулаком по столу:
— Или продукт — или увольнение!
— Так ассигнование же, Василий Протасович!
— А мне что за дело? Даете продукт?
Соломон жевал губами, двигал челюстью и молчал. Повар хлопал дверью, кричал на весь корпус:
— К черту! С завтрашнего дня ноги моей здесь не будет! Голодранцы! Шантрапа несчастная! Уркаганы!
В канцелярию влетал Костя:
— Петр Петрович! Ну, что это на самом деле? Монастырским мясо! Монастырским пальто бобриковые! Я в наробраз пойду!
Заведующий молчал. Костя бегал в наробраз и возвращался злой:
— У вас, спрашивают, побеги были? Нет, говорю, у нас сознательные. А в монастыре, говорят, двенадцать побегов