4 страница из 18
Тема
исчезало больше десяти кусков сахару.

Когда мне было лет десять, я однажды наблюдала, как он через день-два после Песаха сидел за столом, клал на кусочек хлеба мацу и с глупым смешком повторял: “Хамец и маца”[7] – квасное и пресное. После восьми дней Песаха ни один здравомыслящий человек мацу не ел, а он таким манером развлекался. Вот тогда я поняла, что Артур – актер. Только с ним никогда не поймешь, где кончается шутка и начинается серьезность.

В квартире на Розенталер-штрассе разыгрывались также иные семейные сцены, о которых рассказывали, только прикрыв рот рукой. Одна из таких историй повествовала о моей тетушке Элле, и случилось это, когда я была еще маленькая.

На рубеже веков Эллу на несколько месяцев отправили в Болдераю под Ригой, где находилось одно из поместий семейства Волковыских. В ту пору она была, надо полагать, хорошенькой веселой барышней на выданье. В Риге она познакомилась с Максом Клячко, и уже вскоре они поженились. Что он невыносимый психопат, нытик, который превратит ее жизнь в ад, она заметила лишь позднее.

Как-то раз Элла и Макс Клячко с дочкой Эдит приехали из Риги погостить в Берлин. Элла наслаждалась знакомой обстановкой детства на Розенталер-штрассе, а ее муж в одиночку пошел осматривать город. В тот вечер – это было в 1926 году – он долго не возвращался. Все уже начали тревожиться, и тут в дверь позвонили. На пороге стоял полицейский, который, как положено, выразил соболезнования: “На меня возложена печальная обязанность сообщить вам, что ваш супруг погиб, переходя мостовую возле церкви Поминовения императора Вильгельма”.

Тут Элла, как говорят, испустила радостный крик, обняла полицейского и пустилась с ним в такой безумный пляс, что он едва устоял на ногах. Чтобы он помалкивал, пришлось щедро ему заплатить – причем он еще и подчеркнул, что взяток не берет. Дядюшка Артур, вечный банкрот, и тот предложил: “Еще добавить? Сумма-то вполне недурственная”.

Несколько дней спустя Элла Клячко уже стала образцовой безутешной вдовой, не только внешне, но и внутренне. Фактически она оказалась в плачевной ситуации: от мужа к ней перешел магазин пишущих машинок в Риге, погрязший в долгах. В итоге у Эллы осталось только несколько пишущих машинок, и она открыла у себя на квартире машинописное и переводческое бюро.

Мама часто рассказывала мне про деликатесы, какие пробовала, когда тоже несколько месяцев гостила в болдерайском поместье. Иногда мы ездили в Шарлоттенбург, в русский гастрономический магазин. Для меня покупка таких вкусностей всегда была праздником. Самый лучший чай продавали в банках с позолотой и странными надписями. “Почему тут R смотрит в другую сторону?” – спросила я. Мама объяснила: “Это русская буква Я”. Так я познакомилась с русским алфавитом.

Например, мы покупали клюкву в сахаре – с этими ягодами, покрытыми толстым слоем сахарной пудры, пили чай. Или кильки – шпроты в масле – и жареный горох, слегка подкопченный, очень нежный. Не знаю, вправду ли все было так вкусно или меня восхищала необычность. Мама рассказывала, что в детстве уже в передней чуяла, когда приезжали гости из России. Запах юфти от тяжелых кожаных пальто разносился чуть не по всей лестнице, вдобавок особенные, крепкие французские духи. Для нее эти запахи обещали деликатесы. Рижские родственники и нам привозили особые лакомства, например калькун – фаршированную индейку. Мама была в восторге, потому что это напоминало ей детство, да и мне лакомства казались очень вкусными.

Вскоре после моего шестилетия я поступила в начальную школу на Генрих-Роллер-штрассе. 1928 год, время ужасной безработицы. В этом школьном округе проживало очень много бедноты. Тем не менее родители не хотели отдавать меня в элитарную частную школу. Мне надлежало познакомиться с социальным окружением и его языком – берлинским диалектом – и найти там свое место. Впрочем, одновременно им хотелось ограничить контакт с этим окружением.

Первый день в школе. В апреле 1928 г. Марии Ялович исполнилось шесть лет.

В школу меня много лет каждое утро отводил отец. Ежеутренняя прогулка вдвоем и разговоры весьма укрепили наши тесные узы. После уроков меня забирала Левин, моя бонна. Дома меня тотчас раздевали донага и мыли с головы до ног. Одежду либо бросали в стирку, либо вывешивали проветривать, а меня полностью переодевали. Ведь я приносила с собой якобы типичный затхлый запах народной школы.

Третий класс я перескочила. Родителей еще до 1933-го снедало неотвязное чувство внутренней тревоги: мне надо поскорее окончить школу. Как некогда мама и мои тетушки, из начальной школы я перешла в Софийский лицей. Проведенные там три года не слишком на мне отразились. Больше всего на меня подействовал арест нашей учительницы арифметики, госпожи Дрегер[8]. Случилось это, по-видимому, в 1933-м: со своего места я видела, что ей не дали войти к нам в класс. Двое мужчин в штатском стояли у двери. Я заметила, как она побледнела. А немного погодя услышала щелчок наручников. Разумеется, дома я рассказала о происшествии. “Постарайся незаметно расспросить, кто еще это видел”, – сказал папа. Я так и сделала; в результате выяснилось, что, кроме меня, никто из учениц на эту сцену будто бы не обратил внимания.

2

Моя мама прожила всего пятьдесят три года. 30 июня 1938 года она умерла от рака, который долго ее мучил[9]. Знакомым неевреям мы нарочно разослали траурные карточки с опозданием, чтобы избавить их от непростого решения, идти на еврейские похороны или нет.

Положение у нас было хуже некуда. Папа почти ничего не зарабатывал и набрал уйму долгов. Заниматься нотариальной практикой ему воспрещалось еще с 1933-го. До сентября 1938-го действовало разрешение на адвокатскую деятельность, в силу особого распоряжения касательно “евреев-фронтовиков”, сражавшихся на Первой мировой войне. Потом и это отменили. У нас осталась лишь маленькая рента и то, что я могла заработать репетиторством.

Тетушке Грете давным-давно пришлось съехать с Розенталерштрассе, теперь они с Артуром жили в маленькой квартирке в том же доме, что и мы. Она держала машинописное бюро и кое-как кормила тем себя и брата.

Артур умер тем же летом, всего через два месяца после мамы. Умер в буквальном смысле с голоду. Он тогда соблюдал правила еды строже, чем ортодоксальные раввины, и, в частности, вообще не ел мяса с тех пор, как в 1933-м запретили кошерный забой. Однажды в моем присутствии Грета все же подала мясное блюдо. Сверкая глазами, Артур спросил: “Откуда такая роскошь?” – “Ну, ты же знаешь, это новокошерное”, – объяснила Грета. Он отодвинул тарелку и сказал: “Новокошерное – это старотрефное!”[10]

Из-за язвы желудка он в последние месяцы перед смертью несколько раз попадал в больницу. “Подлинная его болезнь незначительна, –

Добавить цитату