2 страница
грабежей взялись казнить друг друга.

Верно, с другой стороны, и то, что наш приходской священник, будучи человеком большого ума и непобедимого милосердия, тем не менее считал святую инквизицию своего рода «семейным советом» и утверждал, что если святые отцы и сожгли столько евреев и ученых мужей, то со слезами на глазах и чуть ли не с намерением обеспечить им всем место в раю.

В том-то и слабость нашего разума, что он нередко стремится лишь к оправданию наших убеждений.

* * *

Однако обучение будущих учителей не ограничивалось антирелигиозной пропагандой и подверстанной в пользу республиканских ценностей историей. Существовал и третий враг народа, который еще не отошел в прошлое, – алкоголь.

Именно в это время вышла «Западня»[5] и появились те страшные картинки, которыми были увешаны стены всех школ.

На них было нарисовано по нескольку экземпляров бурой печени, до того неузнаваемой из-за зеленых вздутий и фиолетовых впадин, придававших ей форму земляной груши, что художнику приходилось изображать рядом аппетитную печень образцового гражданина, чья гармоничная масса и победно-красный цвет позволяли осознать всю безысходность представленной на соседних рисунках трагедии.

Будущие учителя, которых всюду, вплоть до дортуаров, преследовал этот страшный орган (не говоря уж о поджелудочной железе в виде архимедова винта или о живописно украшенной узлами аорте), преисполнялись самым настоящим ужасом, и при одном виде стакана вина их начинало трясти от отвращения.

А террасы кафе в предобеденный час, когда француз пьет свой аперитив, казались им чем-то вроде кладбища для самоубийц. Один друг моего отца, захмелев однажды от простой воды, стал крушить в кафе столы, словно какой-нибудь антирелигиозно настроенный Полиевкт[6]. Будущие наставники молодежи были убеждены, что несчастные пропойцы скоро начнут видеть, как по стенам лазят крысы, а по знаменитой улице Кур-Мирабо разгуливают жирафы. Приводилась даже история одного талантливого скрипача, которому пришлось перейти на мандолину из-за судорожной дрожи в руках, вызванной тем, что спинной мозг у него плавал в жидкости, состоящей из вермута и смородинового ликера. Но пуще всего они ненавидели так называемые «способствующие пищеварению» настойки: бенедиктин, шартрез и прочие, как известно изготовляемые монахами «с особого королевского разрешения» (так гласили надписи на бутылках), в которых соединялись в ужасную троицу Церковь, Алкоголь и Монархия.

Помимо борьбы с этими тремя бедствиями, программа обучения включала еще много чего. Она была весьма обширна, отлично продумана и рассчитана на то, чтобы сделать из них просветителей того самого народа, который они превосходно понимали, поскольку почти все были сыновьями крестьян или рабочих.

Они получали общее образование – пожалуй, скорее широкое, чем глубокое, но бывшее в ту пору новшеством. И так как они постоянно видели, как их отцы вкалывают по двенадцать часов в день – в поле, на рыбачьей лодке, на строительных лесах, – то искренне радовались выпавшей им счастливой доле: ведь они были свободны по воскресеньям, а трижды в год на время каникул разъезжались по домам.

Тогда отец и дед, а иной раз и соседи, которые отродясь не знали другой школы, кроме труда в поте лица, приходили расспросить их, обсудить немудреные вопросы на отвлеченные темы, на которые никто в деревне не мог дать ответа. Будущие учителя отвечали, а старики степенно слушали, покачивая головой…

Вот почему в течение трех лет молодые люди жадно поглощали науку как драгоценную пищу, которой были лишены их предки; вот почему на переменах господин директор самолично обходил училище и выпроваживал из классов чересчур рьяных учеников, в наказание заставляя их гонять во дворе мяч.

По окончании училища им предстояло последнее испытание – диплом, являвшийся доказательством того, что очередной выпуск достиг зрелости.

После чего доброе семя – как это бывает при созревании плода – рассеивалось по всем уголкам департамента, чтобы сражаться с невежеством, прославлять Республику и ни в коем случае не снимать шляпы перед крестным ходом.

После нескольких лет гражданского апостольского служения в глухих заснеженных горных деревушках молодые учителя сползали на полсклона вниз до деревень покрупнее и там на ходу подхватывали в жены местную учительницу или девушку с почты. Затем миновали еще два-три селения, где улицы все так же шли под гору; и каждая остановка отмечалась рождением очередного ребенка. После третьего или четвертого ребенка учитель добирался до супрефектуры на равнине и наконец, уже весь в морщинах, будто телесная оболочка стала ему велика, увенчанный короной седых волос, вступал в главный город департамента. Там он преподавал в школе, где имелось восемь или десять классов, и сам вел старшие курсы, а иногда и выпускников.

* * *

Наступал день, когда торжественно праздновалось вручение ему Академических пальм[7], а спустя три года он «подавал в отставку» – таков уж был закон. Сияя от удовольствия, он говорил: «Наконец-то я буду сажать капусту».

После чего ложился и умирал.

Я знавал немало таких учителей старой закалки.

У них была непоколебимая вера в величие своей миссии, твердая уверенность в лучезарном будущем человеческого рода. Они презирали деньги и роскошь, отказывались от повышения по службе, ради того чтобы уступить место другому или чтобы завершить дело, начатое где-нибудь в обездоленной деревушке.

Один старинный друг моего отца окончил учительское училище первым номером и за такое отличие получил назначение сразу в Марсель, в один из грязных кварталов, населенных босяками, куда ночью никто не отваживался заглянуть Он проработал на одном месте сорок лет, с первого и до последнего дня в одном и том же классе, на одном и том же стуле.

Однажды вечером мой отец спросил его:

– И это все, к чему ты стремился?

– О да, – ответил он, – именно стремился! И пожалуй, достиг! Подумай только! Мой предшественник за двадцать лет пережил казнь шестерых своих учеников. А за мои сорок лет отрубили голову только двоим и еще одного в последнюю минуту помиловали. Значит, стоило провести там все эти годы.

* * *

Но самое замечательное то, что у этих безбожников были сердца миссионеров. Чтобы посрамить «господина кюре», добродетель которого у них считалась чистым лицемерием, сами они жили как святые, и их нравственные убеждения были несгибаемы, как у первых пуритан.

Имелся у них и свой епископ – инспектор округа, и свой архиерей – ректор, и даже свой папа – министр народного просвещения, писать которому следовало только на специальной бумаге, строго соблюдая принятые формы обращения.

«Как и священники, – говорил мой отец, – мы, учителя, своим трудом зарабатываем будущую жизнь, но только не для себя, а для других».


Так как отец тоже окончил училище в числе лучших, при «рассеивании семян» его отнесло не слишком далеко от Марселя: он осел в Обани. Это был городок с десятитысячным населением, прилепившийся к склону холма над долиной реки Ювон, его пересекала пыльная дорога, ведущая из Марселя в Тулон. Там