— А вы верили? — подала голос Генька из своей каморки.
— Я-то не верила. Дура я, что ли? Я-то помню немцев ишо с той войны… Такие ж оглоеды. А вот те-то что думали, какие эти слухи пускали и ждали немцев? Как они теперь людям в глаза глядят? Да-а… Если бы не натаскал Иван с колхозного поля, небось уже зубы на полку положили бы. — Марфа Романовна надела Марии на ноги шерстяные носки, укрыла одежиной потеплее, приказала: — Лежи. Пропотеть бы надо…
— А можно из перца сделать горчичники, — опять отозвалась Генька. — Я сейчас встану, сделаю. Я Ване как-то делала — помогло.
— Ну, встань, дочка, встань, помоги… Совсем расхворалась девка, — стояла над больной свекровь. Оглянулась на Геньку: — Да сама одевайся потеплее, не бегай так-то.
— Я из хаты никуда не пойду. Перец вон Гриша принесет. Гриш, сбегай в кладовку, там на гвозде он висит.
Гришка, белоголовый парнишка, с вихорком на левой стороне лба, послушно метнулся в чулан, принес огромную низку красного стручкового перца.
— Ой, да зачем все-то! — удивилась мать. — Ты как тот цыган, что за водой ходил. Одного хватит. — Она пошурухтела сухими стручками, выбрала самый большой — темно-красный, блестящий, будто лакированный. — А эти отнеси обратно и повесь как следует на гвоздь. — Генька оторвала от перчины хвостик, бросила его в угольный ящик у плиты, принялась пальцами разрывать стручок на мелкие кусочки. Потом сгребла все это в железную кружку и деревянным толкачом, которым вареный картофель мнут, стала растирать перец в пыль.
Платон смотрел на хлопотавших женщин, слушал их разговор, удивлялся жизни: живут люди рядом с противником, видят, как он злобствует, но сделать ничего не могут; одних убивают, а другие, пока живы, запасаются провизией и надеются, что смерть как-то пройдет стороной, минет их хату. Слушал и думал о себе: что делать? Этот вопрос мучил его все больше, и он не мог его решить. Что делать, куда идти? Идти к этому Шахову? Он с ним совсем не знаком… Пойти в Ясиновку? Но и там, с кем он мог бы посоветоваться, никого не было, все уехали. Уехали чуть раньше его и теперь, наверное, в безопасности. А ему не повезло, и неизвестно, чем это кончится. А делать что-то надо…
Прежде всего надо было спрятать партбилет, спрятать надежно, надолго и чтобы ни одна душа не знала, где он. Платон вышел в сени, окинул стены, потолок — нет, не приметил надежного местечка, где можно было бы устроить тайник. Заглянул в чулан — там разного барахла навалом: ящики, мешки с зерном, под потолком початки кукурузы, низки лука и перца, за дверью старая Иванова рабочая одежда развешана. Присел Платон на мешок, стал прикидывать. Хорошо бы в стену замуровать, да долгая это работа, пока будет стену ковырять, обязательно кто-то из домашних увидит и спросит, чем он занимается… В земь закопать и замазать? Как бы мыши не попортили билет…
Перегородка чулана была дощатой — из горбылей. Со стороны сенцев доски обмазаны глиной, как и все стены, а изнутри они оставались такими же, как и были снову, — даже не оструганы. На высоте дверей шла широкая поперечина, которая и держала всю эту перегородку. Платон прощупал рукой — плотно ли прилегают к ней доски, и нашел довольно глубокую щель. «Вот и хорошо, — обрадовался он. — И сухо, и высоко… И при случае могу проверить». Он завернул в газету партбилет и засунул поглубже в щель, чтобы не сразу его можно было и нащупать. Заглянул снизу — не видно. Отряхнул руки, вздохнул облегченно и тихонько, без скрипа, закрыл за собой чуланную дверь.
«Пойду, — решил он. — В Ясиновку пойду». Ему казалось, что там он скорее встретит кого-то из знакомых, кто даст ему дельный совет. Или по крайней мере объяснит ему обстановку, из чего можно будет сделать хоть какой-то вывод. Из Ивановых рассказов он толком ничего не понял — все это где-то, да с чьих-то слов, разговоров, а сам он пока еще ничего не видел — живет тут на краю, и война его непосредственно еще никак не коснулась. Кроме того, что магазины позакрывались. Так магазинами он и раньше не очень пользовался, покупал разве что хлеб, соль да спички, а все остальное — свое…
— Пойду, — сказал Платон. — В Ясиновку схожу — может, встречу кого из знакомых.
Мария подняла на него глаза, хотела возразить, но раздумала, решила, что это будет не к месту. Платон понял ее, недовольно поморщился: «У нее одно на уме… Даже в такое время…» Платон же об Эмме даже не вспомнил, в Ясиновку его тянуло совсем по другой причине — там он надеялся понять настоящую обстановку.
— Зайду к родным нашего машиниста, — Платон спрятал в боковой карман документы Николая.
— Хорошие вести принесешь людям… — сказала Мария.
— Как же быть? Плохих вестников не жалуют, я знаю. Но оповестить-то надо? А для меня — повод с людьми поговорить.
— Ты же там осторожнее будь, — приказала мать. — Они облавы делают. Все тихо-тихо, а потом, рассказывают, будто взбесятся: налетят, хватают кого ни попадя. То шукают кого или ловят, а то просто на работу какую-нибудь сгоняют. День, а то и неделю подержат — глядишь, отпустят… То дорогу починять, то что-нибудь грузить тяжелое.
Пошел Платон. Выглянул из калитки на улицу и шмыгнул через дорогу в проулок, по которому они вчера пришли. В конце огородов выдернул из плетня палку, зашагал, опираясь на нее, будто старик. Выйдя за кучугуры, свернул на железнодорожную насыпь — по шпалам идти легче, чем по грязи, да и — заметил — народ там ходит. Сначала подумал: ремонтники, путейцы что-то делают. А потом вспомнил: какие же сейчас путейцы? Разве что немцы восстанавливают пути? Остановился, присмотрелся… Нет, прохожие. Действительно, прохожие. Да много-то как! Идут в одну сторону, идут в другую, и все с какими-то рюкзаками, узлами. Идут женщины, старики, ведут с собой детишек. Все понурые, усталые… Влился в этот поток и Платон, поплелся не спеша, переступая со шпалы на шпалу. Некогда блестевшие от непрерывного движения