3 страница
Тема
ее по-своему утешить, он снял с подоконника пустую вазу, и уселся узеньким задом вместо нее, составив компанию подсвечнику и знакомой копилке, так называемой манэки-нэко – киске-зазывалочке. Подарком была эта черноухая, а впрочем – белая, раскосая, расписная, подающая лапку игрушка. Когда-то он и стащил эту утварь с блошиного рынка, чтобы вручить Логике на ее – надцатый день рождения. В свете последних событий копилка, ясное дело, ожила, но Тикай об этом пока не знал, и завороженно смотрел, как под окном у тротуара голуби – недобрая дюжина птиц – победно водили хоровод вокруг мертвого кота.

– [Грустно тебе?] – спросила копилка в тоне шкодливого ребенка.

Тикай качнул мокрой головой.

– [Когда теперь нашу девочку зароют?]

– Завтра.

– [Ведь не прямо же туточки в квартире?]

– Не туточки.

– [Ясен пень, не туточки, а на кладбище в Бамбуковом уезде!]

На эти копилкины слова Тикай сник, с подоконника брык и принялся сутуло прохаживаться по квартире, рассуждая про себя: «Да разве там уезд? Скажи она “семитский поселок городского типа” – и возражать нечего, а так – заговаривается стеклянная».

– [Я к тому веду, что непонятно, какого ты расселся!]

Ударил ветер, икнула и захлопнулась форточка.

– Не поеду, – отрезал Тикай.

– [Вот так новость! Слабый ты, оказывается, паренек, изнеженный.]

– Не в этом дело. Ни черного костюма нет у меня, ни знакомого, у которого можно было бы взять такой напрокат, а бежевая тройка Тамма годится только на танцы.

– [Как можно?! У них там стол, а проведи ты ревизию холодильника, знал бы, что на завтрак у тебя всего только огрызок спаржи. Да и что такое костюм, когда мы говорим о закопках человека! Родного человека!]

Тикай уставился на блестевшую в раковине под грудой грязной посуды чайную ложечку, и как будто не услышал, что кричала копилка. Голос у нее был как у шестилетней, охочей до визга безобразницы, да еще и с японским выговором, в тянучке которого было что-то по-настоящему кошачье.

– Меня, знаешь, не приглашали.

– [Ой, все! Тем паче ты должен там показаться. Не из сочувствия, так хотя бы из наглости.]

Тикай и до уговоров хотел поехать, но смущался всяких возможных эксцессов, а тут уже окончательно решился. Голод взял свое. Кошка, кажется, это поняла, потому что перестала его упрашивать и наконец представилась: «[Дама по имени Драма]». Тикай в свой черед назвался и пожаловался на несносную бессонницу.

– [Хочешь, я тебе помурлычу?]

– А давай.

Он откинулся в кресле, заложил руки за голову и, частью задремав, внял фонеме, когда послышались ему в стуке сердца тишайшие отзвуки опия. Он вздрогнул тогда, очнулся всеми членами и больше не смыкал глаз.



Уложусь в три слова. Раньше это получалось.

Инцидент был на практическом занятии в морге. Пришла почти вся группа, лбов двенадцать сгрудились у стола, сами желторотые, пытливые, обморочные в намордниках, фартуках, чепчиках. Я не такой, нет. Займемся, говорят, сегодня вскрытием с установлением причины смерти, и выдана нам для этих целей моя холодная ровесница. Уложили. Лицо как положено прикрыто полотняной салфеткой, а волосы рыжие, стрижена коротко. В левой подреберной части колотые раны, но умерла она предположительно из-за отказавшей печени. Режет Симонов и ассистент – имени не вспомню, хотя его нам, вроде бы, представили.

Первым делом вспорол от подбородка до паха, развел живот и груди, поддел зажимами со всех сторон. Пошел запах. Выемку грудной клетки я проглядел – отвлекся на новоприбывшего – и обернулся, когда уже Аристарх Андреевич, будто нащупав в горле все связующую ниточку, вытащил одной рукой девичье нутро от печени до аппендикса. Подержал его на весу, как запутанную висцеральную гирлянду, пока мы описывали, а как закончили – бросил небрежно на столешницу у самой раковины и возился там долго со скальпелем.

– Пиши, – говорит ассистенту, – кишечная палочка, – и в раковину летит и клацает о металл небольшая серебристая полоска.

И потом все вместе рассматривали внутренний мир молодой женщины, копались в нем коррозионно-стойкой сталью. Я понял, она безумна, и похоронят ее санитары. Так донесли остуженные органы. Через пепел в желудке. Она ела пепел. Боже. Интересно, какой. Сигаретный, наверное. А марка? Пока я умствовал, вся ее извлеченная часть – мясное ассорти из усохшего сердца, исполосованного кишечника, раздутой печени и остального – отправилась в корзину, а ассистент за нашими спинами набил ее пустоты тампонами и пожелтевшими бинтами. И когда он штопал, тогда с ее лица упала грубая вуаль, и она оказалась прелестной, курносой, губастой, хотя рот был настежь, и глаза по-покойничьи разъехались, а это, конечно, фу, и тогда все поменялись в лице, когда у Арсения случился припадок, и он дал нам понять, что в эту самую секунду непроизвольно писается в брюки, и вообще по натуре он любвеобильный, а хочет в патологоанатомы.

Я вот не описался, и припадок меня миновал, но чувствую, да – сердце мое тоже пылкое. Может, буду прозектором, а может, не буду, и она одна была такая – сумасшедшая, красивая, мертвая.



У матери, лингвистки по образованию, я еще из-под стола частенько спрашивал: «А какое слово, если подумать, самое главное?»

Если подумать.

Догадываясь, что в Бамбуковом доме беглецу уготованы в лучшем случае кандалы, перво-наперво я съездил навестить ее участок на Смоленском кладбище. Опекуны мои его недоглядели – могилка провалилась, с оградки хлопьями ссыпалась краска, под тающим льдом взбухла бездна пожухлой травы, а имени и дат на табличке не разглядишь и с лупой.

В Израиле у нас был огород, мы выращивали картошку. Годами их цветки порывались сожрать колорадские жуки. В детстве я собирал их в большую банку, а потом всячески над ними измывался – сжигал, свежевал, насаживал на зубочистки, замораживал с водой в формочках для льда. Когда мне было восемь, у моей матери нашли рак. Через три года его бляшки так плотно усеяли ее внутренности, что, сумей я их достать, для них, наверное, не нашлось бы банки по размеру. Они влезли в коронарные сосуды, и тогда моя мать умерла. К тому времени она весила сорок килограммов или чуть больше, а может и чуть меньше. Рак ее съел. Объедки положили в гроб и зарыли в землю.

Она считала меня бессердечным ребенком и небезосновательно. Было время, я подумывал убить нашего кота – Кира. Приноровился он ссать мимо лотка – чертил мочою желтые пентаграммы на ковролине. Яйцы – и те ему оттяпали, а он, демон, все метил и метил. Хотя, может, не в нем было дело, и просто мне хотелось кого-нибудь поистязать. Со злым пристрастием втирал я кота мордой в его собственные лужи, а когда и этого мне стало мало, принялся пинать его что было мочи. Всяко хотелось пнуть, что ни попадя под ногу. Кобелька соседского хотелось