11 страница из 19
Тема
шестой палец, настолько легко и естественно она двигалась. И на моих глазах рождалась картина. На холсте не было ни единой линии, он рисовал воздухом, но я ясно видел, как появляется лицо, фигура… некий достойный господин, трогает пальцами… что? Охотничье ружье? Нет, что-то не такое большое… намного меньше. Книга псалмов? Постилла?[10] Я уже видел перед собой всю картину, она должна получиться замечательной. Прост во всем своем величии. Естественно, он за работой, с гербарием, а в руке… что у него в руке? Не ружье, не карандаш… что-то очень маленькое, на вид незначительное, но для него гораздо важнее, чем все остальное. Это, разумеется, недавно открытый им вид Carex, осоки, который он гордо назвал своим именем: Carex Laestadii[11].

На проста демонстрация явно произвела впечатление. Собственно, картина уже написана – во всем своем великолепии. Оставалась только техническая работа – но, разумеется, за вознаграждение. Вполне разумное вознаграждение для скромного ремесленника в святом храме живописи. Нельзя сказать, чтобы сумма была маленькой. Сумма, вообще-то говоря, довольно большая. Мало кто в приходе мог позволить себе заплатить такие деньги. Но… сколько стоит вечность? Есть ли что-то более достойное для священника, чем остаться в памяти людей навсегда? Изящными, почти неуловимыми движениями художник сложил живописные принадлежности в сундучок. Его руки… я не мог оторвать взгляд. Длинные, гибкие пальцы лепили, разговаривали, двигались и останавливались с поразительной легкостью и еще более поразительной точностью. Мне казалось, этими руками он может следовать изгибам одного-единственного волоса, а главное – остановить мгновенье, задержать событие в том крошечном отрезке времени, в котором оно произошло.

Последовали взаимные уверения в искреннем почтении. Художник предложил называть его не по фамилии, а по имени: Нильс Густаф. Они разговаривали, как давние и близкие друзья. Насколько я понял, прост попросил дать ему время на обдумывание. Нильс Густаф подчеркнул, что он приехал в Кенгис ненадолго, что он вскоре уедет из этих мест и вряд ли когда-нибудь вернется. Так что всё, как и всегда в этой жизни: ловите случай за хвост.

Художник пошел к выходу. Я встал у него на пути, медленно поднес руку ко рту так, будто держу в ней что-то.

– Как это… как это называется?

Он сначала не понял, но буквально через секунду лицо его просветлело и он засмеялся – так же музыкально и легко, как разговаривал.

Теперь у меня два новых слова. Главное, конечно, селло. То, на чем играет женщина на портрете. И второе – та штуковина, которую он, пуская кольцами ароматный дым, держал в руках во время разговора с простом. Эта длинная, коричневая, медленно тлеющая палка.

Она называется вот как: сикарр.

9

Прост не находит себе места. Я устроился в углу и наблюдаю, как он читает полученное этим утром письмо. То и дело вскакивает, хватает трубку – и с гримасой раздражения каждый раз убеждается, что погасла. Ковыряется в табаке, пробует раскурить, кладет на стол и вновь принимается читать. Время от времени подносит письмо к окну – все чаще жалуется, что плохо видит в темноте. Но потом никотиновая тоска берет верх. Он откладывает бумагу и берется за дело всерьез: режет табачную косичку и торопливо набивает трубку черно-желтыми душистыми чешуйками.

– Значит, теперь и епископа Юэлля в это дело втянули. Ты его знаешь, Юсси?

– Нет.

– На северном берегу. Благодать Пробуждения доходит и туда, только не все тому рады.

– В каком смысле?

– Народ же перестает спиваться, Юсси! Кабатчики теряют барыши, и немалые. И многие их поддерживают. Вот, к примеру, тот самый Андреас Квале, о котором они пишут.

– Я такого не знаю.

– Враг Пробуждения. Сельский пастор. До того как началось Пробуждение, такие, как он, могли тут творить что угодно. Но теперь этому конец. Он проповедовал в Шервё, так что ты думаешь? Туда явились новообращенные с протестом. Кричали во время службы – мол, если ты пастор, то и живи как служитель Божий. Даже не так: живи как христианин. А он, вместо того чтобы прислушаться к их словам, велел выкинуть нарушителей покоя из храма. Аслак Хаетта, Уле Сумбю, Расмус Спейн, Эллен Скум и кто-то еще. Ты их знаешь?

– Это оленеводческие семьи в тундре.

– Да… а на следующий день Квале должен был служить литургию. Саамы собрались у врат храма и призывали прихожан не ходить на службу.

– Из-за пастора? Неправильный пастор?

– Вот именно! И что сделал пастор? Велел запереть саамов в церковном сарае до конца службы, а потом написал донос фогту.

Он понемногу успокоился, сел за стол и, яростно дымя трубкой, начал писать воскресную проповедь. Ворчал про себя, что-то вычеркивал, что-то дописывал. Губы его непрерывно шевелились – я ясно видел, как он ищет нужные слова, заостряет и шлифует, как охотник заостряет и шлифует свои стрелы. Вид у него был такой, будто он уже стоит на кафедре и произносит пламенную проповедь.

Внезапно он прервался, посмотрел на меня и прочитал:

– «Благочестивые шлюхи и благородные воры, трезвые пьяницы и честные кабатчики, вы все, собравшиеся здесь, перед крестом Господним! Перед службой вы здесь же, на церковном холме, пили дьявольскую мочу – и, думаете, Господь не видит? Несчастные, неужели не замечаете вы, неужели настолько отупели и не чувствуете, как змеи порока извиваются в вашем теле, черные и блестящие, с раздвоенными языками…»

Я молча кивал после каждой фразы. Язык для учителя был не просто средством общения и понимания. Слова его впивались в душу, как железные дротики, они были инструментом, приспособлением, гвоздями, и с помощью этих гвоздей он рассчитывал сколотить лестницу, ведущую к вратам рая. Но и не только – его грозные слова, как занесенный нож мясника, заставляли грешников выбегать из церкви в корчах и блевать в сугроб. Он мог простыми, незамысловатыми фразами расколоть валун или, что еще труднее, обратить в горькие слезы дикарей.

Он заполнил лист, перевернул бумагу, но обратная сторона оказалась уже исписанной. Поискал на столе, нашел какую-то квитанцию и начал лихорадочно заполнять пустую сторону, стараясь не оставлять полей. Бумаги часто не хватало, привозили редко и нерегулярно, и стоила она не по чину дорого. Если бы я хотел что-то подарить учителю, непременно подарил бы бумагу. Положил бы рядом с чернильницей стопку чистой, ровно нарезанной бумаги. Бумаги, готовой принять в свои объятия его мысли.

Чернила сплошь и рядом тоже скверные, частенько просту приходится делать их самому из сажи или ржавчины, которую он сам и соскребал. Летом легче – летом он делал неплохие чернила из черники. Неужели король в Стокгольме не может послать ему готовую тинктуру?[12]

Но прост не жаловался. Доставал нож и чинил перо, придавая ему им самим изобретенную форму, позволяющую избежать налипших комков самодельных чернил и, разумеется, клякс.

Он опять встал. Посмотрел в окно на луг,

Добавить цитату