Наука тоже оказалась под огнем радикальных постмодернистов, которые заявили, что и научные теории окрашены социально: на формулировках отражается личность человека, выдвигающего теорию, и ценности культуры, в которых эти теории складываются, а значит, и наука не может претендовать на нейтральность или на владение универсальными истинами.
«Постмодернистский подход идеально совпал с тем неоднозначным отношением к науке, что сложилось в пору холодной войны в связи с развитием атомного оружия», – пишет Шон Отто[19] в «Войне против науки»{98}. Среди склоняющихся к левым профессоров и доцентов гуманитарных факультетов, поясняет он, «наука стала восприниматься как сфера деятельности «ястребов», большого бизнеса и правого крыла властных структур. С ней ассоциировались загрязнение окружающей среды, алчность, пренебрежение интересами людей, механистичность, сексизм, расизм, империализм, гомофобия, угнетение и нетерпимость. Наука – это бессердечная идеология, равнодушная к духовному, холистическому благополучию наших душ и тел и нашей матери-Земли».
Утверждение, будто культура и бэкграунд исследователя могут повлиять на верифицируемые факты, само по себе нелепо. «Содержание углекислого газа в атмосфере останется одинаковым, замеряет ли его женщина родом из Сомали или мужчина-аргентинец»{99}, – иронизирует Отто. Но такого рода постмодернистские суждения приуготовили путь современным антипрививочникам и отрицателям глобального потепления, которым не указ и единодушное мнение подавляющего большинства ученых.
Как и во многих других вопросах, Оруэлл и тут оказался пророком, за много десятилетий предугадав такого рода опасность. В эссе 1943 года он писал: «Особая мета нашей эпохи – отказ от самой идеи, что возможна история, которая правдива. В прошлом врали с намерением или подсознательно, пропускали события через призму своих пристрастий или стремились установить истину, хорошо понимая, что при этом не обойтись без многочисленных ошибок, но, во всяком случае, верили, что есть «факты», которые более или менее возможно отыскать»{100}. И далее Оруэлл пишет: «Тоталитаризм уничтожает эту возможность согласия, основывающегося на том, что все люди принадлежат к одному и тому же биологическому виду. Нацистская доктрина особенно упорно отрицает существование этого вида единства. Скажем, нет просто науки. Есть «немецкая наука», «еврейская наука» и т. д. Когда истина до такой степени фрагментируется, вождь или правящая клика могут диктовать народу, во что верить: «Если Вождь заявляет, что такого-то события «никогда не было», значит, его не было».
Все, кто желает придать респектабельность давно дискредитированным теориям или же, как это делают отрицатели Холокоста, стереть из истории целые главы, охотно прибегают к основному доводу постмодернизма: любая истина истинна лишь отчасти. Деконструкция истории, по наблюдениям, высказанным Деборой Липштадт в книге «Отрицание Холокоста», обладает «потенциалом радикально менять способы передачи установленной истины от поколения к поколению»{101}. Складывается интеллектуальный климат, в котором «ни один факт, ни одно событие, ни один аспект истории не может иметь фиксированного смысла и содержания. Любая истина может быть перетолкована, любой факт – отброшен. Нет безусловной исторической реальности».
Постмодернизм не только отказался от любых метанарративов, но и разоблачил нестабильность самого языка. Один из отцов-основателей постмодернизма, Жак Деррида, который обрел статус великого учителя в американских университетах 1970–1980-х годов главным образом благодаря таким ученикам, как Пол де Ман и Хиллис Миллер, использовал термин «деконструкция» для описания определенного рода текстуального анализа, каковой, он настаивал, следовало применить не только к литературе, но и к истории, архитектуре, социологии и т. д.
Деконструктивизм считает любые тексты нестабильными и вместе с тем сложными, то есть не поддающимися редукции, причем читатели и наблюдатели постоянно вносят в них новые смыслы. Сосредоточив внимание на возможных противоречиях и двусмыслицах текста (и формулируя свои доводы умышленно запутанной претенциозной прозой), деконструктивизм проповедовал крайний релятивизм, выводы из которого оказываются нигилистическими: чему угодно может быть приписано какое угодно значение, намерение автора не принимается во внимание, им можно пренебречь; не существует очевидного или опирающегося на здравый смысл прочтения, поскольку значения любого текста неисчерпаемы. Словом, истины не существует.
Как пишет в проницательной книге «Знаки времени» Дэвид Леман[20], худшие опасения критиков деконструктивизма подтвердились в 1987 году, когда разразился скандал вокруг Поля де Мана и деконструктивистская аргументация была пущена в ход с целью обелить недопустимое{102}.
Де Ман, йельский профессор и одна из ярчайших звезд на небосклоне деконструктивизма, превратился в почти культовую фигуру в академических кругах. Ученики и коллеги описывали его как блистательного харизматичного и чарующего ученого, бежавшего из захваченной нацистами Европы – после того как, по его словам, он успел принять участие в бельгийском Сопротивлении{103}. Совсем иной образ возникает из написанной профессором Ивлин Бэриш биографии «Двойная жизнь Поля де Мана»: нераскаявшийся преступник, оппортунист, двоеженец и опасный для окружающих нарциссист, осужденный в Бельгии за растрату, мошенничество и подделку финансовых документов{104}.
Самые шокирующие сведения о де Мане всплыли через четыре года после его смерти, в 1987 году: молодой бельгийский исследователь обнаружил, по меньшей мере, сотню его статьей для пронацистской бельгийской газеты Le Soir, опубликованных в пору Второй мировой войны. Газета прокламировала яростный антисемитизм, в одной из