Среди московских литературных салонов немалую роль играл салон Екатерины Гавриловны Левашевой. «То было одно из тех чистых, самоотверженных, полных возвышенных стремлений и душевной теплоты существ, — писал о ней Герцен, — которые излучают вокруг себя любовь и дружбу, которые согревают и утешают все, что к ним приближается. В гостиных г-жи Левашевой можно было встретить самых выдающихся людей России — Пушкина, Михаила Орлова (не министра полиции, а его брата, заговорщика), наконец, Чаадаева, ее самого задушевного друга, адресовавшего ей свои знаменитые письма о России».[30] С 1831 года П. Я. Чаадаев жил во флигеле дома Левашевой на Новой Басманной. В другом флигеле одно время (1836 г.) снимал квартиру Бакунин. М. К. Лемке полагает, что он немало обязан был своим развитием соседу по флигелю.[31] Никаким материалом, подтверждающим эту мысль Лемке, мы не располагаем, однако бесспорно одно, что Бакунин был действительно частым посетителем вечеров и в доме Левашевой.
Помимо салонов и гостиных, существовало в Москве и еще одно место, где собирались литераторы и артисты. Это была кофейня, расположенная неподалеку от Театральной площади и прозванная литературной. Постоянными посетителями ее были Щепкин, Ленский, Самарин, Кетчер, Катков, Белинский и многие другие. По воспоминаниям А. Д. Галахова, бывал там и Бакунин. Разговорам, дискуссиям, спорам не было конца. Это потом, спустя несколько лет, в 1843 году, мог он с иронией и чувством собственного превосходства писать из Цюриха брату Павлу: «Что Москва? Что Елагина, Грановский, старые молодые профессоры? Болтают, чай, не на живот, а на смерть, констатируют от нечего делать, братец ты мой! Эх, народец!» Пока же он сам с огромным пылом предавался этому занятию.
П. В. Анненков пишет, что одно время вообще Бакунин «господствовал над кружком философствующих». «Страсть к витийству, врожденная изворотливость мысли, ищущей и находящей беспрестанно случаи к торжествам и победам, и, наконец, всегда как-то праздничная по форме, шумная, хотя и несколько холодная, малообразная искусственная речь. Однако же эта праздничная речь и составляла именно силу Бакунина, подчинявшую ему сверстников: свет и блеск ее увлекали и тех, которые были равнодушны к самым идеям, им возвещаемым».[32]
Иначе объясняет влияние Бакунина на окружающих А. И. Герцен. «Бакунин обладал великолепной способностью развивать самые абстрактные понятия с ясностью, делавшей их доступными каждому, — пишет он, — причем они нисколько не теряли в своей идеалистической глубине… Бакунин мог говорить целыми часами, спорить без устали с вечера до утра, не теряя ни диалектической нити разговора, ни страстной силы убеждения. И он был всегда готов разъяснять, объяснять, повторять без малейшего догматизма. Этот человек рожден был миссионером, пропагандистом, священнослужителем. Независимость, автономия разума — вот что было тогда его знаменем, и для освобождения мысли он вел свою войну с религией, войну со всеми авторитетами. А так как в нем пыл пропаганды сочетался с огромным личным мужеством, то можно было уже тогда предвидеть, что в такую эпоху, как наша, он станет революционером, пылким, страстным, героическим. Вся жизнь его была посвящена одной лишь пропаганде».[33] Страсть к пропаганде была врожденной чертой Бакунина. Он, отрицавший впоследствии в споре с Герценом колоссальное значение и силу слова и противопоставлявший слово делу, был всегда величайшим мастером слова, причем не столько печатного, сколько устного, высказанного в горячем споре, когда во что бы то ни стало надо было убедить противника, вселить уверенность в колеблющегося, смелость в слабого. И. С. Тургенев, пытавшийся создать в «Рудине» портрет Бакунина, верно отметил именно эту черту своего героя.
«А что касается до влияния Рудина, — говорил он словами Басистова, — клянусь вам, этот человек не только умел потрясти тебя, он с места тебя сдвигал, он не давал тебе останавливаться, он до основания тебя переворачивал, зажигал тебя!»
Сила слова Бакунина, сила его обаяния вдохновила и Константина Аксакова, посвятившего ему восторженные стихи («Молодой крестоносец»), где Бакунин был представлен отважным бойцом за правое дело, за обетованную землю.
Что же проповедовал Бакунин?
После Фихте он принялся за Гегеля, «которого методу и логику, — по словам Герцена, — он усвоил в совершенстве и кому не проповедовал он ее потом? нам (то есть кружку Герцена.—Я. П.)и Белинскому, дамам и Прудону».
В 30-х — первой половине 40-х годов Гегель был подлинным властителем дум не только в Германии, где он создал еще ранее целую школу своих последователей, но и во многих странах Европы.
Этот виднейший представитель немецкой классической философии «впервые, — по словам Энгельса, — представил весь природный, исторический и духовный мир в виде процесса, т. е. в беспрерывном движении, изменении, преобразовании и развитии, и сделал попытку раскрыть внутреннюю связь этого движения и развития».[35]
Однако философия Гегеля глубоко противоречива. Так, с одной стороны, правильно решая проблему истины, видя ее в историческом развитии человеческого познания, в движении от неполного знания к более полному, Гегель, с другой стороны, пытался представить свою философскую систему как выражение абсолютной истины. Учение Гегеля было подхвачено и поднято на щит как теми, кто в реакционных политических взглядах самого Гегеля и в его идеализме находил оправдание своим воззрениям («правые гегельянцы»), так и теми, кто брал за основу диалектику Гегеля, которая, по образному выражению Герцена, была алгеброй революции («левые гегельянцы»).
«Кто не жил в то время, — вспоминал впоследствии Бакунин, — тот никогда не поймет, до какой степени было сильно обаяние этой философской системы в тридцатых и сороковых годах. Думали, что вечно искомый абсолют, наконец, найден и понят, и его можно покупать в розницу или оптом в Берлине».[36]
Горячие споры вокруг философии Гегеля стали главным содержанием полемики в московских литературных салонах. «Люди, любившие друг друга, — писал Герцен, — расходились на целые недели, не согласившись в определении „перехватывающего духа“, принимали за обиды мнения об „абсолютной личности“ и „о ее по себе бытии“. Все ничтожнейшие брошюры, выходившие в Берлине и других губернских и уездных городах, немецкой философии, где только упоминалось о Гегеле, выписывались, зачитывались до дыр, до пятен, до падения листов в несколько дней».[37]
В кружке, над которым, по словам И. И. Панаева, «парила тень Станкевича», после отъезда его за границу Гегель стал главным и единственным предметом изучения. «Один, — писал Панаев, — разбирал не без труда Гегелеву логику, другой читал не без усилия его эстетику, третий изучал его феноменологию духа — все сходились