Когда Дедушка Авраам вернулся, прабабушки Агнес уже не было в живых. В те дни люди могли красиво умереть от Инфаркта, что с ней и случилось: молитвы произнесены, ладони сложены вместе, глаза закрыты — и она уже растит маргаритки[88], и вот еще одна душа направляется на Злачные Пажити[89] Господа Бога Моего.
Когда власти спросили Авраама, есть ли у него живые родственники, он сказал, что нет ни одного. Жгучий стыд — естественный побочный продукт Невозможного Стандарта.
Итак, на данном этапе Нашего Повествования все выглядит не так уж и великолепно. (См. Книгу 777, «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», Лоренс Стерн[90], Пингвин Классикс, Лондон.)
(Есть и свои преимущества, я полагаю. Начнем с того, что я не умру в самом конце.)
Душа Авраама обгорела. Так я решила. Он совершил полет, как Икар, только в манере Английского Протестанта. Как и вся Англия, он упал, пролетев огромное расстояние от Редьярда Киплинга[91] до Т. С. Элиота, по-настоящему огромное расстояние, и то падение оставило Авраама с пеплом на душе[92]. Он не достоин уважения. Ему всего двадцать, а он уже Инвалид Войны. Сидит в затхлой комнате с узкой кроватью и маленьким окном, через которое видно дымное небо Вулвергемптона, и начинает морить себя курением. Он не может поверить, что все еще жив. По Божьему Недосмотру. Его, Авраама, должны были торопливо положить в яму глубиной три с половиной фута[93], и он должен сейчас лежать под залитыми солнцем благоуханными полями Франции. Лежать в той же яме, куда положили Морроу, Икретта, Читли и Пола — всех вместе, чтобы в загробной жизни они могли продолжать наслаждаться звуками харди-гарди[94]. Вместо этого Авраама Суейна перехватили на полпути между двумя мирами, и здесь, в Вулвергемптоне, он должен оставаться до конца дней своих.
Он нарушил верность Философии Невозможного Стандарта и потому позволяет своему отцу полагать, что он, Авраам, мертв. И он стал одним из тех, кого никто не замечает. Ведет жизнь тихую, неприметную. Носит коричневые брюки, ходит в магазин, где продавец газет спрашивает «Сегодня Дейли Мейл, сэр?», и долгими унылыми днями непрерывно курит на скачках.
Так, Дорогой Читатель, проходят годы.
* * *Но в жизни обязательно происходит Неожиданный Поворот — такое называется твист[95].
Помните Оливера? Так вот, глядите — прекрасная пожилая леди, обаятельная, величественная, бесконечно опрятная, решительно стучит в дверь Авраама Суейна и врывается в его комнату почти как миссис Раунсуэлл в «Холодном Доме»[96] (страница 84, Книга 179, Пингвин Классикс, Лондон), у которой я позаимствовала часть ее характера.
У миссис Раунсуэлл было два сына, из которых младший вышел из-под контроля, стал солдатом, да так и не вернулся. Даже теперь, если она говорит о нем, ее руки теряют покой, покидают свои обычные места у корсажа, поднимаются и возбужденно парят над ней, а она не устает повторять:
— Каким замечательным юношей он был, каким весельчаком, умницей, и всегда у него было хорошее настроение!
Только прекрасную пожилую леди на самом деле зовут не миссис Раунсуэлл, а миссис Сиссли. Ее Оливер и есть тот самый врач, кто спас Авраама и писал своей матери письма с Фронта — «Какой подающий надежды юноша, какой замечательный!». Руки бедной женщины трепещут от одного лишь упоминания его имени. А письма — «Видите, все они здесь, у меня», — письма действительно у нее. Она опускает руку в свою большую черную сумку и достает пачку желтоватых листков, пахнущих мятой.
— Вот в этих, — говорит она, — в этих говорится, как он спас жизнь вам, Аврааму Суону.
— Суейну.
Она кладет письмо перед ним. Теперь ее руки свободны. Она складывает ладони в воздухе и ради мига покоя опускает их на колени. Затем, пока Дедушка читает о себе как чудом выжившем Суоне, повернув голову и прищурив глаз, чтобы разобрать незнакомый почерк, миссис Сиссли сообщает:
— Его брат умер в детстве. Оливер был Нашей Надеждой.
Бровь Суейна медленно ползет вверх.
Миссис Сиссли поднимает руки с живота, опять складывает ладони, поворачивает их, заламывает руки, сцепляет и расцепляет пальцы и опять дает рукам упасть на колени, оставляя в воздухе аромат старомодного мыла — запах отчаяния, которое никогда не смоет вода. Ее лицо не может вместить все эмоции. Некоторые из них оказываются вытолкнуты на шею, и там, где они сходятся, расцветает цветок мака в форме Франции.
— Видите ли, он хотел бы, чтобы это были вы, — говорит она, прижимая руки одну к другой, но не так, как в молитве, а наоборот, тыльными сторонами кистей.
Мятный аромат смешивается с запахом табачного дыма.
У Дедушки белеет лицо, будто внезапно появилось некое предчувствие, будто посланное сообщение уже пришло — так мобильник вибрирует чуть раньше, чем приходит эсэмэска.
Миссис Сиссли едва может произнести это, едва может высвободить слова, потому что с ними уйдет последний остаток давних грез о будущем ее Оливера. Руки остаются сжаты на миг дольше, словно удерживая надежду в Вулвергемптоне.
— Мой муж, — говорит она, и ее язык касается некоторой горечи на ее нижней губе, — мой муж владел Фолкеркским[97] Железоделательным Заводом. — Горечь также внутри ее правой щеки. Язык прижимается туда, губы сжимаются и белеют. — Два миллиона гранат Миллса[98]. Он нажил на войне целое состояние.
Миссис Сиссли не шевелится, но ее глаза расширяются.
— В Ирландии есть земли, — говорит она наконец, — дом и земли. Они были… — Она не может выговорить. Просто не может. Потом качает головой, и слова выскакивают сами: — …для Оливера.
Она разжимает руки, ладони раскрываются, и душа ее сына улетает.
Глава 6
— Сегодня дождь, Рути!
Бабушка кричит снизу, со своего излюбленного места у очага, и звук проходит сквозь пол моей комнаты.
Она знает, что я знаю. Она знает, что я здесь, наверху, во время дождя и смотрю, как он плачет, и его слезы стекают по окну в крыше.
— Сегодня дождь, Бабуля! — откликаюсь я.
Она не может больше подниматься наверх, к моей комнате. Если она поднимется, то уже никогда не спустится.
— Когда в следующий раз я пойду наверх, то и останусь Наверху, — говорит она, и мы понимаем, что она имеет в виду.
В такие дни, как сегодня, весь дом словно бы находится в реке. Поля завернуты в тонкий дорогой шелк дождя, мягкий и серенький. Вы ничего не