2 страница
Тема
ботинках развязаны, улыбка до ушей. Девочка удивлённо озирается. Я машу ей и возвращаю игрушку. Она ловит, и в этот момент из-за поворота появляется зелёной гусеницей электричка. Она проносится между нами – на несколько секунд нас разделяет целый поток чужих жизней, лиц, припавших к окнам; чужих разлук и ожиданий встречи. И её, девочки, – несбывшаяся – смерть.

Когда электричка исчезает и я снова вижу девочку, она сидит на корточках, аккуратно придерживая мячик и завязывая шнурки, а потом отвлекается от своего занятия, поднимает на меня глаза и касается сжатой в кулачок рукой сначала лба, а потом подбородка.

Я знаю: на языке глухих это означает «спасибо». Видимо, за мячик.

Я машу ей рукой и ухожу. Даже моё время, к сожалению, не бесконечно. У автосервиса неподалёку паркуется синий мерседес с включёнными аварийными огнями; из него выходит застенчивая улыбчивая женщина и начинает объяснять парню-сотруднику, что у неё, мол, барахлят тормоза, а выяснилось это сейчас просто чудом, когда она везла дочку в школу. Чудо, что на перекрёстке никого не было, иначе аварии было бы не избежать! Тот широко улыбается и кивает: вот повезло так повезло, бывает же, ну да вы не волнуйтесь, сейчас, мол, мигом разберёмся.

…Я лежу в больнице на проваливающейся сетчатой кровати и раскладываю в уме, как пасьянс, возможные миры: те, которых избежал за сегодня наш город, и те, которые сбылись в нём.

Среди сбывшихся нет ни одного мира, где погиб бы ребёнок; ни одного, где скорая помощь почему-нибудь не успела бы к взрослому, которого ещё можно было бы спасти; их десятки, их сотни. И знаешь что, Смерть? В них нет ни одной бессмысленной смерти.

Хотя одна, видимо, всё же будет.

Нелепый финал. Семь пустых ампул валяются где-то в мусорках. Город прожил один день, один полдень, но для меня их было неизмеримо больше. Больше семи. И один, последний, закончился здесь.

Теперь меня, наверное, заменят: волшебник вроде меня может отвести беду от кого угодно, кроме себя. Поэтому я лежу и слушаю, как в глубине стволов за окном струится осень. Как крадучись входит в тёмные подъезды погреться. Как шепчутся на лету, кружатся в последнем вальсе листья и перемигиваются сонными окнами дома. Это мой город. Я буду жить в каждом его жителе, в каждом осеннем листе… даже если сейчас всё закончится и зайдёт тот, кто сменит меня на посту хранителя.

Пожалуйста, Смерть, подожди немножко, я хочу хотя бы увидеть его – вдруг это он идёт по гулкому больничному коридору? Я ни о чём не буду его просить; просто улыбнусь. С другой стороны, а что я могу ему сказать?

…Он входит в мою палату, принося запах дешёвых сигарет, растворимого кофе, бесконечной усталости и тёплой, милосердной осени моего города, прилипшие к подошвам ботинок кленовые листья. И ещё один, на кармане белого халата, закрывает значок с именем.

Он поправляет на носу очки, заклеенные изолентой, наклоняется, и мои желтовато-карие глаза встречаются с его зелёными.

– Госпитализировать будем? – спрашивает он.

– А смысл? – горько спрашиваю я.

Он улыбается, набирает в шприц лекарство. Достаёт жгут.

И щёлкает пальцами.

2. Crescendo

Его бесило всё. Он просыпался под шум моторов на шоссе за окном, переворачивался на другой бок, закрывал ухо подушкой и пытался зарыться лицом в ускользающий сон, ухватиться за растворяющуюся в руках нить Ариадны, ведущую в остатки Лабиринта, но Лабиринт превращался в песок и сыпался из рук.


Он смотрел на часы, видел, что спать осталось всего полтора часа, с досадой ворочался и закрывал глаза. Перед глазами тут же появлялись песочные часы, и он лежал и смотрел вместо снов на то, как утекает отведённое на сон время. Стоило ему заснуть, как будильник зло и весело начинал исполнять восьмибитную сороковую симфонию Моцарта. Он швырял телефон в стену, но тот неизменно выдерживал. Всё-таки наводнившие Интернет шутки про телефон Нокиа, который падает на каменный пол, и пол тут же идёт паутинообразными трещинами, имели под собой некоторое основание.


Он пинал развалившуюся на пороге старую рыжую кошку Пенелопу, одевался, чистил зубы мерзкой зубной пастой со вкусом похмелья после бехеровки и выходил на балкон курить, стуча зубами о чашку с чаем. В чашку то и дело норовил залететь надоедливый тополиный пух – впрочем, жарой и не пахло, июль стоял холодный и дождливый. Он смотрел на шоссе, протянувшееся из бесконечности в бесконечность за унылыми рядами одноэтажных домов, и курил.


«Куда они всё едут и едут, – думал он, раздражённо стряхивая пепел с сигареты. – С юга на север, с севера на юг, день и ночь куда-то едут, что им не сидится на месте, интересно. Хорошенькая же у кого-то, наверное, жизнь, раз можно вот так вечно мотаться туда-сюда по стране».


Пепел медленно осыпался с сигареты и улетал в сторону шоссе, расправляя крылья, как будто собираясь превратиться в феникса, и тут же рассеиваясь, поскольку в жизни никаких фениксов, как известно, не предусмотрено.


Он доставал из шкафа свой вечный костюм, чистил ботинки и отправлялся на работу, проверив в кармане ключи, телефон и пропуск. На углу он покупал у назойливого, вечно чумазого мальчишки свежую газету и шёл на остановку трамвая, предвкушая свежие политические новости. Дети на детской площадке строили из песка куличики. Он смотрел, как высыпается из красного пластмассового ведёрка песок, вспоминал утреннюю бессонницу и раздражённо отворачивался: ну, ну, дети играют, да что они вообще понимают. Моё детство не было таким. У нас ни песочниц не было, ни ведёрок вот этих вот. Это сейчас-то зайдёшь в магазин, и глаза разбегаются от этих всех глупостей. А ума-то нет.

Всё как всегда. Каждый день, каждое утро.

…Подъехал, противно и надсадно дребезжа, трамвай, люди, толкаясь и судорожно выискивая в карманах проездные (ну где же он, только что тут был, мужчина, не толкайтесь, да куда вы все лезете, понаехали тут, трамвая вечность не было, да где проездной-то), торопились залезть в вагон, пробивая путь локтями, школьными рюкзаками (и куда они все прут, каникулы же, ну), лаковыми ботинками и мокрыми зонтиками.

Он пробирался на заднюю площадку и разворачивал газету.

Новости всегда приводили его в состояние злорадного гнева. Все воруют, кругом коррупция, никому нельзя верить. Информация об очередном задавленном где-то протестном митинге или смехотворно нечестном суде просачивалась в газеты и выглядывала из-под тошнотворно-чеканных вылизанных формулировок, он впитывал её, как хлеб впитывает каплю земляничного варенья, и гнев разливался по всему его существу, как варенье по белым пшеничным волокнам.

– Мужчина, вы выходите?

Варенье гнева, заполнив верхнюю поверхность бутерброда его души, протекло и щедро оросило окружающий мир. Он уничтожающе воззрился на осмелившегося его потревожить парня, понял, что и правда должен выходить, стал