2 страница
обследований и осмотров врачи посоветовали увезти меня из Москвы: ребенку необходим морской климат, сообщили они родителям. Их рекомендация носила чисто теоретический характер, поскольку кто же поедет из Москвы в морской климат? Да и куда?

Куда, однако, нашлось: аул Головинка под Сочи, в устье реки Шахе, впадающей в Черное море на окраине поселка. Меня привезли туда ранним июнем, мама сняла две комнаты у черкесской семьи и оставила меня с бабушкой Лией. В августе бабушку Лию сменили приехавшие в отпуск родители, а в сентябре им на смену приехала другая бабушка – Соня.

Так – с несущими вахту родственниками – я прожил в Головинке до школы, проводя там восемь – десять месяцев в году и уезжая в Москву на Новый год и в июне, чтобы отправиться с родным писательским детским садом в летний лагерь в Малеевке, где пятилетние дети обсуждали, какими тиражами печатаются их родители. “Чтобы не отставал от жизни, – говорила мама. – А то совсем одичал”. Папа звал меня “кавказский пленник”.

Я и вправду одичал в Головинке. До позднего октября я бегал босиком с черкесскими детьми, собаками и козами. Мы купались в море, прыгая с волнореза и презрительно посматривая на бледных туристов-дикарей, задорого покупающих полуспелую алычу у местных женщин в черных платках, бродивших с ведрами вдоль рассыпанных по пляжу приезжих тел.

Все приезжие назывались “курортники”. Курортников можно было распознать по отсутствию загара и наличию полотенца. Никто из уважающих себя местных не пользовался полотенцами. Мы располагались или на крупной, нагретой кавказским солнцем гальке, или на волнорезе и оттуда наблюдали курортную жизнь, купаясь до посинения и обсыхая на теплом морском ветру. Из жизни отдыхающих – это было мое черкесское детство. К семи годам, когда я распрощался с Головинкой и окончательно вернулся в Москву – школа! – я сносно говорил на адыгейском, мог прыгать в море ласточкой и хорошо сидел на лошади, хотя в ночное – на ночной выпас лошадей – бабушки меня не отпускали.

С лошадьми получилось не сразу. Мы поселились у тети Фатимы и дяди Джантемира, у которых было шесть дочерей, но не было сыновей. Вернее, был один, но умер в младенчестве, и жизнь их проходила в окружении черноглазых красавиц и ожидании их замужеств и уходов в семьи мужей. Я же, блондин с льняными волосами и голубыми глазами, что по причине редкости нравилось местному населению, был мальчик, и тетя Фатима и дядя Джантемир хлопотали, пытаясь впихнуть в меня побольше жирной баранины и козьего молока.

Я был мужчина. А мужчина должен сидеть на лошади. Понимая это, дядя Джантемир где-то через неделю после начала нашей северокавказской жизни вывел из сарая свою кобылу Зарку, позвал меня и, легко подкинув, посадил на нее верхом.

До этого я видел лошадей только в книжках. Вообще все, что я видел до этого, я видел в книжках. Или мне об этом читали. Зарка была смирная старая кобыла и спокойно стояла подо мной, но я был страшно напуган: сверху казалось, что я сижу очень высоко над землей и неминуемо упаду.

Дядя Джантемир сунул мне в руки уздечку и похлопал по спине.

– Абрек, – приободрил он меня (я не знал, что такое “абрек”, и думал, что он так произносит мое имя Олег), – хочешь прокатиться?

Я не хотел. Я хотел вниз, на землю, и убежать в сад, где сидела ничего не подозревающая бабушка Лия и читала любимого ею Стендаля. Она читала Стендаля мне вслух, поскольку ребенок должен вырасти на хорошей литературе. Я тоже так считал и был готов слушать про жизнь в Пармской обители, лишь бы меня сняли с огромной страшной лошади и поставили на землю.

– Прокатись, – уговаривал меня безжалостный и, судя по всему, не разделяющий бабушкиных литературных вкусов дядя Джантемир, – уздечку держи крепко. Ногами ее по бокам – и пойдет.

Я боялся, но я был вежливый московский ребенок. Я был репис. Я не хотел обидеть старшего, тем более старшего, который мог снять меня с лошади и поставить на землю. Оттого я и произнес фразу, ставшую потом в ауле легендой и передававшуюся из дома в дом:

– Скажите, а если ногами по бокам, родственники этой лошади не обидятся? – спросил я.

С той минуты дядя Джантемир меня полюбил.

Он и тетя Фатима не отпускали меня ни на секунду, пытались отравить обилием еды и поручили шефствовать надо мной своему пятилетнему племяннику Мухе, жившему в соседнем доме. Долгое время я думал, что Муха – настоящее имя, и только года через два узнал, что это сокращение от Мухаммед. В делах же, которые Мухе не доверялись, – например, пойти в горы набрать желудей – за меня отвечала их пятнадцатилетняя дочь Мадина, сводившая с ума своей красотой окрестное мужское население и приезжих.

– Бэла, – прищурившись на Мадину, говорила моя литературная бабушка-драматург Лия, сидя в саду под навесом из винограда. – Вылитая печоринская Бэла.

Перед бабушкой лежали три книги. Читать одну казалось недостаточно. Почитав, бабушка откладывала книгу и выносила из дома пишущую машинку. Она громко стучала по клавишам в саду, разговаривая сама с собой, и сочиняла истории про жизнь, которая никогда не случилась. Чтобы в мире было больше книг и меньше жизни.

Бабушка Лия не выглядела как бабушка. В юности она слыла красавицей, что подтверждали портреты, висевшие на стенах ее московской квартиры. Бабушка Лия была брюнетка со светло-серыми глазами и – в пору нашей жизни в Головинке – в свои с небольшим пятьдесят все еще сохраняла фигуру танцовщицы. Она была похожа на Весну с картины Боттичелли “Аллегория Весны”, но тогда я этого не знал. Она была красива той семитской красотой, что старые итальянские мастера придавали библейским женщинам, рисуя их с итальянских матрон.

Интересно, что сама бабушка Лия почти стала итальянкой. Ее жизнь, как и моя, могла повернуться совсем по-другому. Если бы не мандарины.

Мандарины во всем виноваты.

Бабушка Лия и мандарины

В 1917-м, когда революция заполыхала в России, бабушке Лии было семь лет. Она росла второй дочерью в семье Берке Квартирмейстера и его жены Мариам в приморском городе Новороссийске и, как большинство детей, думала, что проживет там всю жизнь.

Мой прадед Берке Квартирмейстер – часовщик и ювелир – был донельзя странным для провинциальной еврейской жизни человеком: высокий стройный красавец со светло-пепельными волосами и зелеными глазами, Берке был франт и бабник. Никакие эвфемизмы типа “ценитель женской красоты” к Берке не подходили: он попросту был бабник.

Мариам – маленькая, темноглазая, похожая на напуганную газель – все ему прощала. Она была младше мужа на двадцать лет и боготворила его. Берке вел светскую жизнь, играя в местном любительском театре и играя в биллиард на деньги. Он одевался у старого французского портного, шившего