– У Лидочки уже медицинский почерк!
В нашем доме – а мы жили в двух комнатах огромной коммунальной квартиры совсем рядом с Мариинкой – часто собирались гости, все так или иначе связанные с наукой о душе – или с искусством, в котором без души не обойтись. В Питере во времена моего детства еще не вымерли седовласые и седобородые профессора, и не все врачи-евреи еще отправились на историческую родину. Моя мама в прошлой жизни наверняка была какой-нибудь Аннет Шерер или мадам де Сталь – но в жизни реальной ей только изредка удавалось блистать в роли хозяйки салона, и одним из первых моих впечатлений детства был образ мамы в черном платье с большим декольте, занимающей наших рафинированных посетителей светской беседой. Милая мама – она и сейчас, почти в шестьдесят, вполне может носить платья с глубоким вырезом. Она до сих пор красива; ее царственная наружность доставила ей в свое время немало неприятностей – в частности, ее до сих пор не выносит одна очень академическая дама со звучной фамилией, которая прибрала к рукам в моем родном городе чуть ли не всю психиатрию. Поэтому маму очень обрадовало то, что любимая дочка не унаследовала от нее ни вызывающей всеобщую женскую ненависть статЬ, ни соответствующего характера.
С детства я слышала разговоры о сложных случаях, об историях болезни и медицинских ошибках, и, главное, – о тайнах человеческой души. Приходил пожилой интеллигентный доцент с козлиной бородкой, Сергей Александрович Ручевский, который учился еще вместе с моим отцом, и заводил разговоры о раздвоении души Ивана Карамазова. Вообще Достоевский был любимым писателем нашего маленького кружка – а любимым занятием было ставить диагнозы его героям. Именно поэтому я прочла "Преступление и наказание" чуть ли не раньше Тома Сойера. Меня страшно занимала именно загадочность человеческой психики во всех ее проявлениях – и, по-моему, уже в десять лет я могла сказать, чем, например, галлюцинации отличаются от иллюзий. Я знала, что стану психиатром, чтобы разгадывать тайны мозга.
Естественно, о клятве Гиппократа речь на этих интеллектуальных посиделках напрямую не велась, но этические проблемы советской психиатрии, которая в то время была всеобщим жупелом и которую каждый день ругательски ругали по Би-Би-Си и "Голосу Америки", не могли остаться на них в стороне. Я хорошо помню – я уже была в достаточно сознательном возрасте, чтобы вникнуть в суть дискуссии, – как однажды Аля, тогда еще студентка, вмешалась в разговор старших:
– Как вы можете серьезно говорить о диагнозе "вялотекущая шизофрения", вы же знаете, что Снежневский специально придумал этот термин, чтобы клеймить им диссидентов! – возмущалась она.
– Аля, но вы не можете отрицать, что есть заболевание с таким комплексом признаков, – спокойно попытался урезонить ее Ручевский, но Аля уже закусила удила и, окинув всех горящим взглядом, воскликнула:
– Я не хочу разговаривать с пособниками убийц из КГБ! – и, зарыдав, убежала, хлопнув дверью.
Хорошо помню неловкость, которая воцарилась в комнате; потом самый старший из присутствовавших, профессор Нейман, сказал:
– Да, Аннушка (мою маму зовут Анной), трудно вам будет с такой правдолюбкой. Зато пациентам будет с ней легко.
Не знаю, утешили ли эти слова моих родителей – вряд ли – но они точно выразили суть дела. Александра была очень трудным в общежитии человеком, но ее пациенты действительно ее боготворили (в этом мне предстояло скоро убедиться самой). Свою миссию в жизни она видела в том, чтобы облегчать человеческие страдания – этакая Флоренс Найтингейл и мать Тереза в одном лице. Так что даже психиатрию, свою профессию, мы с ней воспринимали по-разному.
Мне всегда казалось, что мои родители сами страдали от того, что не так, как должно, относятся к старшей дочери, но ничего поделать с собой они не могли. Так она и росла – падчерицей в своей собственной семье. Как выяснилось, это соответствовало истине – но об этом я узнала только после ее смерти. Как-то в поисках своей метрики я залезла в ящик папиного письменного стола, где хранились документы, и наткнулась на свидетельство о смерти Беловой Александры Владимировны. Не Неглинкиной, как мы все, а Беловой! Я тут же побежала к маме за объяснением – и его получила:
– Видишь ли, Лида, я была беременна, когда выходила замуж за твоего отца. Но Володя всегда считал Алю родной дочерью – и все вокруг так считали.
– Так как же она узнала…
– Это все твоя московская тетка Саша! Мы с тех пор с ней не разговариваем… Черт потянул ее за язык – она проговорилась. Думаю, что она это сделала намеренно. Ты же знаешь, какой характер был у твоей сестры – она тут же взяла мою девичью фамилию и уехала от нас в Москву.
Мама, а кто был ее настоящим отцом?
Мама смотрела на стенку перед собой невидящим взором; мне показалось, что она унеслась мыслями куда-то далеко, в свои молодые годы – представляю, сколько мужчин лежало тогда у ее ног – и не только у ног; оказалось, кое-кто забирался и повыше. Я молчала; наконец, она вспомнила обо мне и, обняв меня за плечи, тихо сказала:
– Извини, вот об этом я никому не скажу.
Я могла бы настаивать и канючить, но я слишком хорошо знала свою маму – это было бесполезно. После этого эпизода я все чаще стала задумываться о судьбе своей несчастной сестры.
После смерти Али о ней старались у нас не вспоминать. Во всяком случае, вслух – это было табу. Мне кажется, что моих родителей постоянно мучили угрызения совести – они винили себя в ее гибели. Александра каким-то образом выпала из окна ординаторской на пятом этаже во время ночного дежурства и разбилась насмерть. Хотя официально причиной смерти считался несчастный случай, они были убеждены, что она сама лишила себя жизни.
Когда дочь или сын кончают с собой, это трагедия для любой семьи – но для профессиональных знатоков человеческих душ особенно. Как же они, с их опытом и знаниями, недосмотрели, не вникли, допустили? И поэтому мои родители попытались внушить себе,