Впервые Галип услышал эти слова двадцать два года назад (Джелялю, значит, было тогда столько же, сколько ему сейчас), в ту пору, когда он начал стремительно расти и стеснялся и своего роста, и длинных рук и ног, время от времени совершавших разные неуклюжие движения. Попытавшись представить, что было бы, если бы он в самом деле был сыном дяди Мелиха, Галип первым делом подумал, что это избавило бы его от унылых, пресных ужинов с родителями, когда каждый сидит, вперившись взглядом в какую-то неведомую точку за пределами стен, прямоугольной рамкой обрамляющих стол. (Мама: «От обеда остались овощи в оливковом масле, будешь?» Галип: «Мм… Не хочу». Мама: «А ты?» Отец: «Что я?») Каждый вечер он ужинал бы с тетей Сузан, дядей Мелихом и Рюйей. Потом в голову полезли другие мысли, от которых кружилась голова: красавица тетя Сузан, которую он, пусть изредка, видел в голубой ночной рубашке, когда поднимался на верхний этаж поиграть с Рюйей (в подземный ход, в прятки), становится его мамой (отлично!), дядя Мелих, рассказы которого об адвокатской практике и об Африке он обожал, – папой (замечательно!), а Рюйя, поскольку они ровесники, – его сестрой-близнецом. Тут он в нерешительности останавливался, ибо дальнейшие мысли в этом направлении его страшили.
Когда со стола убрали, Галип рассказал, что Джеляля искали тележурналисты Би-би-си, но не нашли; однако он ошибся, думая, будто родня снова начнет судачить о том, что Джеляль от всех скрывает свои адреса и телефонные номера и что у него, по слухам, квартиры по всему Стамбулу, но сколько их – неизвестно; предлагать способы отыскать Джеляля тоже никто не стал. Кто-то сказал, что идет снег, и прежде чем рассесться, как всегда, по креслам, все подошли к окну и, раздвинув шторы, из-за которых пахнуло холодом, некоторое время смотрели на темную улицу, припорошенную снегом. Тихий, чистый снег. (И точь-в-точь та сцена, которую однажды описал Джеляль – желая, конечно, не столько поделиться с читателями милыми воспоминаниями о «былых вечерах Рамазана», сколько поиздеваться.) Васыф пошел в свою комнату, и Галип последовал за ним.
Васыф сел на край широкой кровати, Галип – напротив него. Васыф взъерошил рукой свои седые волосы и прикоснулся к плечу: Рюйя? Галип постучал кулаком по груди и сделал вид, будто задыхается от кашля: болеет, простудилась! Потом сложил руки и склонил на них голову, как на подушку: лежит, спит. Васыф вытащил из-под кровати большую картонную коробку, в которой лежали специально отобранные им вырезки из газет и журналов, наверное самое лучшее из того, что он накопил за пятьдесят лет. Галип пересел поближе. Казалось, будто с другой стороны от Васыфа сидит Рюйя и они вместе рассматривают фотографии, которые Васыф наугад достает из кипы вырезок, и вместе смеются. Вот улыбающееся лицо знаменитого футболиста, перемазанное пеной для бритья, которую он рекламирует (снимок был сделан двадцать лет назад, впоследствии футболист умер от кровоизлияния в мозг, отбив головой мяч с углового). Тело убитого во время военного переворота иракского лидера Абдель Керима Касема в окровавленном мундире. Фотография с места знаменитого убийства на площади Шишли («Ревнивый полковник в отставке, узнав о том, что двадцать лет назад жена ему изменила, несколько дней выслеживал распутного журналиста и в конце концов изрешетил пулями его и сидевшую рядом с ним в автомобиле молодую жену», – сказала бы Рюйя голосом актрисы из радиотеатра). Премьер-министр Мендерес[18] ведет верблюда, предназначенного для жертвоприношения, а на заднем плане корреспондент Джеляль смотрит куда-то в сторону, туда же, куда и верблюд. Галип уже собирался встать, чтобы пойти домой, когда на глаза ему попались две вырезки со старыми статьями Джеляля – «Лавка Аладдина» и «Палач и плачущее лицо». Вот и будет что почитать ночью, которая обещала выдаться бессонной! Ему не понадобилось много усилий, чтобы жестами выпросить у Васыфа на время эти вырезки. Отказ выпить кофе, который принесла Эсма-ханым, встретили с пониманием; стало быть, на лице у него явственно читалось: «Моя жена лежит дома больная». Даже дядя Мелих сказал: «Конечно, пусть идет!» Галип открыл дверь и встал на пороге. Тетя Хале наклонилась к коту Угольку, вернувшемуся с улицы. Из комнаты еще раз послышалось: «Передавай привет Рюйе, пусть скорее выздоравливает!»
По пути домой Галип снова увидел портного в очках – тот уже запер лавку и опускал жалюзи, закрывая витрину. Они поздоровались под фонарем, с которого свисали тоненькие сосульки, и дальше пошли вместе.
– Припозднился я что-то, – произнес портной, не выдержав, наверное, необычайной снежной тишины, – жена дома заждалась.
– Холодно, – отозвался Галип.
Они вместе шли, слушая, как поскрипывает снег под ногами, пока не показался дом Галипа на углу. В окне спальни на верхнем этаже горел слабый свет – лампа у изголовья кровати. Сквозь темноту падал снег.
В квартире все было так, как оставил Галип: в гостиной свет выключен, в коридоре горит. Войдя, он сразу поставил чайник на огонь, потом повесил пальто и пиджак, зашел в спальню и в тусклом свете лампы сменил мокрые носки. Затем, присев за кухонный стол, еще раз перечитал письмо, которое оставила, покидая его, Рюйя. Письмо, написанное зеленой шариковой ручкой, оказалось даже короче, чем ему запомнилось: девятнадцать слов.
Глава 4
Лавка Аладдина
Если и есть у меня недостаток, то это склонность к отступлениям от темы.
Бирон-паша[19]
Говорят, мои статьи «колоритны». Я заглядывал в словари, но так и не понял до конца значение этого слова. Впрочем, мне нравится, как оно звучит. Мне всегда хотелось писать о чем-то необычном: о скачущих на конях мушкетерах; о том, как туманным утром триста лет назад готовятся вступить в бой две армии, стоящие друг против друга в укрытой предрассветным мраком долине; о несчастных, сидящих зимними ночами в мейхане[20] и рассказывающих друг другу истории про любовь; об удивительных приключениях влюбленных, которые устремились на улицы ночного города в погоню за тайной и навеки исчезли, но Всевышний даровал мне только эту колонку, в которой нужно освещать совсем другие темы, и вас, мои читатели. Я по мере сил стараюсь соответствовать вашим ожиданиям, а вы – моим.
Если бы сад моей памяти не начал увядать, меня,