2 страница
Тема
на друга голос, то, вспомнив о Галипе, поворачивались к нему: «Ну-ка, иди наверх, поиграй там!» – «Можно на лифте?» – «Скажи ему, чтобы один в лифт не садился!» – «Один в лифт не садись!» – «А можно поиграть с Васыфом?» – «Нет, он будет сердиться!»

На самом деле Васыф не сердился. Он был глухонемой, но отлично понимал – если я молча ползаю по полу, то не потому, что насмехаюсь над ним, а потому, что играю в «потайной ход»; залезая под кровать, я оказываюсь в глубине пещеры, или проникаю в темное подземелье под нашим домом, или тихо, как кошка, пробираюсь по туннелю, ведущему к вражескому окопу. Кроме Васыфа и Рюйи, которая появилась позднее, никто об этом не знал. Иногда мы вместе с ним подолгу смотрели в окно на трамвайные пути. Одно из окон нашего бетонного эркера выходило на мечеть – и это был один край мира, другое – на женский лицей, противоположный край. Посредине располагались полицейский участок, огромный каштан, перекресток и лавка Аладдина, в которой шла оживленная торговля. Мы глядели на людей, заходящих в лавку и выходящих из нее, указывали друг другу на проезжающие по улице машины, и порой Васыф, внезапно разволновавшись, издавал страшный хриплый крик, словно боролся во сне с шайтаном. Я испуганно вздрагивал. Тогда Дедушка (они с Бабушкой сидели неподалеку, друг против друга, в низких креслах, слушали радио и дымили сигаретами, словно два паровоза) говорил Бабушке, которая пропускала его слова мимо ушей: «Васыф снова напугал Галипа, – и не столько из любопытства, сколько по привычке спрашивал: – Ну что, много вы там машин насчитали?» Но моего ответа о числе «доджей», «паккардов», «де-сото» и новых «шевроле» не слушал.

Радиоприемник, на котором стояла статуэтка спокойного пушистого песика, совсем не похожего на турецких собак, был включен с утра до вечера. Бабушка и Дедушка слушали европейскую и турецкую музыку, новости, рекламу банков, одеколонов и государственной лотереи и все время разговаривали. Очень часто, не выпуская изо рта сигареты, сетовали на свою привычку к курению – так жалуется на нескончаемую зубную боль человек, давно к ней привыкший; винили друг друга в том, что никак не могут бросить, а если кто-нибудь из них начинал задыхаться от кашля, другой принимался твердить: «Вот видишь, бросать надо!», сначала торжествующе, а потом с тревогой и раздражением. Совет этот тут же вызывал нешуточную злость: «Только и осталось в жизни что сигареты, отстань, ради Аллаха!», а потом: «В газетах пишут, что курение успокаивает нервы!» Тут они могли замолчать, но тишина, нарушаемая лишь тиканьем настенных часов, что доносилось из коридора, продолжалась недолго. Они говорили и говорили, шурша газетными страницами, и после обеда, когда играли в карты, и вечером, когда обитатели дома сходились поужинать и послушать радио. Прочитав в газете колонку Джеляля, Дедушка заявлял: «Может быть, если бы ему разрешили подписывать статьи своим именем, он бы образумился». «Взрослый ведь уже человек!» – вздыхала Бабушка и с неподдельным любопытством, будто ее только что осенило, задавала свой неизменный вопрос: «А вот интересно, он так плохо пишет потому, что ему не разрешают подписываться своим именем, или ему не разрешают подписываться своим именем потому, что он так плохо пишет?» «По крайней мере, – как обычно, утешал ее и себя Дедушка, – раз статьи выходят не за его подписью, мало кто догадывается, что это он нас позорит». «Да никто не догадывается, никто, – отвечала Бабушка с уверенным видом, хотя Галип видел, что уверенность это деланая. – Разве кто-нибудь когда-нибудь говорил, что он о нас пишет в своих статьях?» «Да брось ты, – говорил Дедушка тоном посредственного актера, который в сотый раз повторяет надоевшую и оттого немного фальшиво звучащую реплику, – кто же не знает, что в той статье о доме он имел в виду именно нас, наш дом!» На это Бабушка ничего не отвечала. Впоследствии Джеляль, теперь каждую неделю получающий сотни писем от читателей, снова опубликует упомянутую Дедушкой статью, немного подправив ее, уже под своим настоящим, к тому времени громким именем, как и некоторые другие статьи прежних лет. Одни объяснят это истощением творческих сил, другие – недостатком времени, растраченного на женщин и политику, третьи попросту спишут на лень.

Бабушка молчала, а Дедушка начинал рассказывать сон, тогда еще новый для него, а впоследствии являвшийся довольно часто. Этот сон, как и те истории, что они день за днем друг другу рассказывали, был синего цвета; непрестанно шел лазурный дождь, и оттого у Дедушки быстро отрастали волосы и борода. Рассказывая, Дедушка увлекался, у него загорались глаза. Бабушка, терпеливо выслушав его, говорила: «Скоро парикмахер придет», но Дедушку это не радовало. «Он слишком много говорит и слишком много задает вопросов!» Пару раз Галип слышал, как после разговора о синем сне и парикмахере Дедушка еле слышно шептал: «Надо нам было строить другой дом, в другом месте. Этот получился несчастливым».

Много позже, когда они этаж за этажом продали Шехрикальп[8] и переехали, а в нем, оставленном, как и во всех окрестных домах, расположились магазинчики готового платья, кабинет гинеколога, промышляющего нелегальными абортами, и страховая контора, Галип, проходя мимо лавки Аладдина и косясь на некрасивый мрачный фасад, каждый раз задумывался, что же могло заставить Дедушку так говорить. Впрочем, он еще в детстве догадывался, что под «несчастьем» Дедушка подразумевал поведение своего старшего сына, дяди Мелиха, отличавшегося странностями. Однажды тот бросил первую жену с сыном и уехал за границу, а потом, много лет спустя, вернулся с новой женой и дочерью (то есть с Рюйей), причем его долгий обратный путь из Европы в Стамбул и родительский дом пролегал через Африку и Измир. Каждый раз, приходя брить Дедушку, парикмахер не из любопытства, а просто по привычке спрашивал: «Эфенди, а ваш старший-то когда из Африки возвращается?», и Галип видел, что этот вопрос и сама эта тема Дедушке совсем не нравятся.

Через много лет Джеляль рассказывал Галипу, что, когда дом начинали строить, дядя Мелих (ему тогда не исполнилось и тридцати) еще не уехал. По вечерам дядя покидал свою адвокатскую контору, в которой не столько работал, сколько ссорился со всеми и рисовал карандашом на страницах старых дел корабли и необитаемые острова, и отправлялся на стройку в Нишанташи повидаться с отцом и братьями, которые приходили туда из Каракёя, где держали аптеку, и Сиркеджи, где у них была кондитерская лавка (позже превращенная в ресторан), – туда они перебрались, не выдержав конкуренции с магазином Хаджи Бекира и его лукумом и понимая, что в Сиркеджи варенье из айвы, инжира и вишни, которое