Нам стало страшно, надо было положить коней терзаниям, связать друг друга узами взаимного договора. После этой стычки мы оказались готовы к словам «я тебя люблю». Клятва была принесена спустя две недели, во время велосипедной прогулки по Провансу, где мы провели несколько дней по случаю праздника Всех Святых. Услышав мое признание, Ребекка едва не свалилась с машины. Я сам был очень взволнован и ускорил ход, как если бы быстрая езда в какой-то мере лишала эти слова серьезности — и настолько преуспел, что Ребекка заставила меня повторить их несколько раз из боязни ослышаться. Итак, непоправимое свершилось: как только произносится «я тебя люблю» с неизбежным следствием «люби меня», отречение становится невозможным, долг взыскивается до полного истощения средств. Мы отменили неуверенность, и нам предстояло за это платить.
Паралитик внезапно умолк. Глаза у него запали, щеки ввалились от усилия.
— Я вам внушаю ужас, не так ли?
— Ужас? Вовсе нет.
— Да, конечно же. Я швыряю признания в лицо вам, почтенному туристу, и говорю: смотрите, вот это я.
— Уверяю вас…
— Простите меня, я очень устал. Когда вновь переживаешь прошлое, это бьет по нервам. Могу я надеяться, что вы вернетесь завтра?
— Возможно, почему бы и нет?
Безудержное краснобайство инвалида заняло большую часть ночи, и лишь в три часа утра я — полностью одуревший — по совершенно безлюдным коридорам вернулся в свою каюту. Двери чередовались бесконечно, как в громадных клиниках, где ужас обретает белый цвет. Эта столь же меланхолическая, сколь непристойная исповедь измучила меня и отчасти шокировала: по правде говоря, мне следовало предвидеть это, должным образом оценив дурной вкус повествования и способ, каким меня принудили слушать. Я согласился единственно из снисхождения к калеке. Мне не терпелось все рассказать Беатрисе и попросить у нее совета, однако она уже спала. Безмятежность каюты, утопающей в белом лунном свете, подействовала на меня самым благотворным образом. Груди моей подруги походили на печеные яблочки, и я приник к ним головой. В последний раз вспомнив о глупом пренебрежении к блондинкам, которое выказывал нынешним вечером Франц, и сомлев в теплоте простыней, я заснул со счастливой мыслью о нашей молодости и здоровье, столь далеких от развращенного, больного мира этого человека.
ВТОРОЙ ДЕНЬ
Кошка, выловленная из воды.
Смешные извращения
Едва проснувшись, я поведал Беатрисе о ночных событиях. Она улыбнулась моему рассказу о встрече с Ребеккой и настоятельно попросила меня не принимать словесную пену за оскорбления. Когда я перешел к эпизоду с Францем, она явно заинтересовалась.
— Чего он, собственно, хочет от тебя?
— Он заставляет меня ощутить свою жену посредством слов, входит в самые интимные подробности, создает лирический экзегез их непростой любви.
— Тебя не смущает, что незнакомый человек открывает свое сердце, сообщает все детали своей жизни?
— Он меня почти принудил слушать, это, знаешь ли, немного в стиле «Вечного мужа». И он постоянно винит себя, впадает в самообличение.
— Если он так себя чернит, значит, ему есть что скрывать…
— Я не верю в его порочность; не скрою от тебя, он мне показался скорее жалким. Не уверен, что вернусь слушать его.
— Почему бы нет? Тебя это развлечет, ты окажешь паралитику услугу и всегда сможешь пересказать мне все, что он наговорит.
Эта вполне рыночная сделка и еще больше флегма, с которой Беатриса отнеслась к тому, что я воспринял чуть ли не как чрезвычайное происшествие, успокоили меня. Экая наивность — так тревожиться из-за пустяков!
Было еще рано. Мы расхаживали по корме, этой самой женственной части корабля, ибо своими округлыми формами она почти воплощает представление об идеальной заднице. Ветра не было вовсе, море разгладило все свои морщины, день обещал быть таким же прекрасным, как предыдущий. Покачивание корабля, болтовня чаек — мы плыли в виду берегов и на заре миновали Неаполь, — наконец, почти наркотический рокот машин наполняли меня неудержимой радостью. Что может быть прекраснее, чем бегство с той, кого любишь, чем сплав фантазии номада с постоянством чувств? Каждая минута приближала нас к Азии, и воображение наше, еще ничем не опровергнутое, могло по собственной прихоти расписывать эту далекую землю самыми яркими красками. Внезапно мы увидели в солярии среди шезлонгов мужчину, занимавшегося йогой. Прямой как стебель, в обтягивающем трико и развевающейся рубахе, он с бесконечной медлительностью показывал сложные позы, подобный цветку, который словно каким-то чудом распустился на палубе. Когда он закончил упражнения, мы подошли к нему. Он встретил нас прохладно. На корабль он сел ночью, в Неаполе. Его звали Марчелло, он был итальянец, но бегло говорил по-французски. Он утверждал, что любит этот утренний час и это место для занятий гимнастикой: «Единственное мгновение, когда я могу положить ноги на небо». Мы немного поговорили с ним: он уже провел два года в Индии и на сей раз возвращался в ашрам неподалеку от Бомбея. Об Индии еще он сказал нам, что это не какая-то точка в пространстве, а некий уровень человеческого сознания, и дал нам совет войти в нее, отрешившись от всего и с полным смирением. Я жадно кивал, впитывая его слова, как целебный бальзам. И воспользовался случаем, чтобы перечислить ему все книги, которые прочел об этой стране. Он скептически возразил, что это не самые важные книги и вообще чтение — совершенно бесполезное занятие. Так что же делать? Он встал и сказал нам:
— Рабиндранат Тагор просил Бога сделать из него тростник, который можно заполнить Его музыкой. Будем стремиться к тому, чтобы стать лучшим возможным орудием в Его руках.
С этими словами — загадочными и почти неуместными в столь суетном месте — он нас оставил. Я боялся, что ляпнул глупость. Беатриса фыркнула:
— На этом пароходе есть решительно все: индийский сикх, желающий походить на английского лорда, неаполитанский гуру, играющий в пророка, инвалид, словно сошедший со страниц русского романа, и даже двое беглых преподавателей, вообразивших себя авантюристами!
В