2 страница из 59
нашел? Дух соперничества и любопытство гонят ее вверх, она продирается через низенькие кустики, переваливается через край уступа…

— Это мое место, — вопит Гордон, — ты сюда не ходи. Это я его забил.

— Да мне какое дело, — кричит Клаудия, — я все равно выше поднимаюсь, там намного лучше.

И она лезет дальше по чахлой траве и сухим камешкам, которые градом сыплются у нее из-под ног, все выше, к заманчивому многообещающему серому участку, где наверняка притаились сотни Asteroceras.

Внизу, на оставшемся без внимания пляже, забегали люди, зазвучали тревожные голоса, похожие на птичьи вскрики.

Чтобы добраться к тому соблазнительному уступу, ей нужно обойти Гордона.

— Ну, — говорит она, — убери свою ногу.

— Не толкайся, — ворчит он, — все равно тебе здесь нельзя. Я же сказал: это мое место, у тебя свое есть.

— Сам не толкайся. Не нужно мне твое дурацкое место.

Его нога мешает пройти, из-под нее катятся камешки, она пытается столкнуть ногу, и слой твердой почвы — оказывается, вовсе не такой уж твердой — движется под ее лихорадочно цепляющейся рукой, осыпается… и она срывается, опрокидывается, ударяется плечами, головой, машет руками и с шумом катится вниз. Ее подхватывает какой-то колючий кустарник, и она, задыхаясь от боли и обиды, не может даже кричать.

Он видит, как она подбирается ближе, проникает в его владения, на его территорию, она заберет все его лучшие образцы. Он сопротивляется. Он вытягивает ногу, чтобы преградить ей путь. Разгоряченная, она пытается перебраться через него.

— Не толкай меня, — кричит она.

— Я и не толкаю, — огрызается он. — Это ты пихаешься. И вообще, это мое место, так что ты ищи себе другое.

— И ничего не твое, — отвечает она, — это общее место. И никуда я…

И вдруг, с глухим шумом, она исчезает, соскальзывает, катится вниз, и он смотрит сверху со страхом и удовлетворением.

— Он меня толкнул.

— Нет, не толкал. Ну честно, мам, я ее не толкал. Она сама сорвалась.

— Он меня толкнул.

Даже несмотря на всеобщую суматоху — причитания нянек, сделанную наспех повязку, нюхательные соли, — Эдит Хэмптон не могла не подивиться яростному спору своих детей.

— Не спорьте. Перестань, Клаудия.

— Это мои аммониты. Пусть он их не берет, мама.

— Да не нужны мне твои аммониты.

— Успокойся, Гордон!

У нее болит голова, она пытается успокоить своих детей, посоветовать, посочувствовать. Она винит окружающий мир, ненадежный, полный опасностей. И вражду своих отпрысков, чья перепалка, как ей кажется, слышна на весь пляж.

У истории много голосов. Звучат голоса всех, кто сумел сделать так, чтобы его услышали. Одни громче, другие тише. В мое повествование вплетаются голоса мамы, Гордона, Джаспера, Лайзы и еще одного человека, который затмевает их всех. Они тоже должны быть слышны: надо играть по правилам истории. Я должна уважать свидетельства очевидцев. Уважать истину, что бы под ней ни понималось. Но истина скрывается в словах, отпечатках, документах. Мгновения текут сквозь пальцы, дни нашей жизни исчезают бесследно — будь они вымыслом, от них и то осталось бы больше в памяти. Выдумка интереснее реальности. Пьер на поле битвы, девочки Беннет за шитьем, Тэсс на молотилке — эти образы пребудут вовеки, на бумаге и в головах. А то, что случилось со мной на пляже в Чармуте[16] в 1920 году, — всего-навсего пушинка одуванчика. И ведь когда мы с вами говорим об истории, мы имеем в виду не то, что было на самом деле, не так ли? Не всеобъемлющий хаос Вселенной? Мы расставляем все по полочкам, милостивый взгляд историка задерживается на отдельных местах, людях и периодах времени. История всему находит объяснение, тогда как обстоятельства, следуя своим обычным курсом, чаще всего остаются необъяснимыми.

Итак, раз моя история и их истории суть одно целое, надо дать им высказаться — маме, Гордону, Джасперу… Но последнее слово, разумеется, должно остаться за мной. Привилегия рассказчика.

Вот, например, мама. Мама не хотела иметь ничего общего с историей. Она просто закрыла дверь и оставила историю за дверью. Она предпочла свой собственный мир, в котором не было ничего, кроме роз флорибунда, гобеленов с религиозными сюжетами и переменчивой погоды. Читала она только «Вест Дорсет газетт», «Кантри лайф» и альманах Королевского общества садоводов. Наибольшее беспокойство у нее вызывали капризы погоды. Заморозки были поводом для размышлений. Незадавшееся лето — для кроткого недовольства. Счастливая мама. Разумная, рассудительная мама. На ее туалетном столике стояла фотография отца в военной форме, вечно молодого, с только что подстриженными волосами, еле заметными аккуратными усиками на верхней губе — ни кровавых дыр в животе, ни крика, ни хлещущей через край боли. Мама каждое утро смахивала пылинки с этой фотографии; о чем она при этом думала, я так никогда и не узнала.

История убила отца. Я умираю от рака кишечника, и можно сказать, что сама по себе. Отец умер на Сомме,[17] сраженный историей. Как я узнала, он лежал в грязи, один, ночь напролет, и кричал. А когда за ним наконец пришли, он умер на носилках, на пути от воронки, ставшей его последней постелью, к перевязочной. И думал он при этом, наверное, о чем угодно, только не об истории.

Вот и выходит, что он для меня — незнакомец. Исторический персонаж. Осталась лишь одна смутная картинка, на которой мужчина с неопределенными чертами лица наклоняется, чтобы поднять меня и посадить себе на плечи, откуда я с чувством превосходства обозреваю весь мир внизу, включая и Гордона, который не удостоился такой чести. Как видите, даже в этом воспоминании на переднем плане Гордон. Но был ли этот мужчина с неопределенными чертами отцом — я не могу сказать; он мог быть дядей или соседом. Судьба отца и моя судьба недолго были связаны одна с другой.

Так что я начну с азбучных истин. Так будет лучше. С истоков, с бремени, к которому мы все прикованы, словно к огромному камню. Как тот несчастный, как же его звали, прикованным к скале…

— Прикованный к скале, — говорит она, — как же его звали? И доктор наклоняется к ней, поблескивая серебряным фонариком и золотистыми буквами на белом халате, из которых складывается его имя.

— Простите, мисс Хэмтон, что вы сказали?

— Орел, — сказала она уверенно, — выклевывал ему печень. Людская доля, понимаете?

Доктор снисходительно улыбается.

— Вот как, — говорит он.

И, осторожно разводя ей веки, вглядывается в зрачки. Или, быть может, в самую ее душу.

Ну конечно же его звали Прометей. Мифология куда лучше истории. У нее есть форма, логика, смысл. Я однажды представила, что я сама — эльф. Меня зазвали в гостиную, мне было лет шесть, и надо было поприветствовать родственницу, которая была богаче мамы и более словоохотлива, и мама относилась к ней с большим почтением. Меня буквально сгребли