— Откуда мне знать? Староста говорит, эта земля его — хочет ее огораживать…
Тогда вскипел Стоян и обозлился на все село.
— Ворон ворону глаз не выклюет, сынок… — смягчилось наконец ожесточившееся в гневе отцовское сердце, и он добавил: — Только жалко мне твоей молодости! И что тебя дернуло встревать?
— А коли все до одного в кусты! Я и вышел — хоть один заступился за село!..
— Да разве кто тебя неволил заступаться, — вгляделся дед Милан в Стояна. — Разве кто тебя неволил? Не видишь, что ли, они сами тебя не хотят. За кого ты заступаешься…
Кроткие слова старика словно бы прижали его к стене, и он ничего не мог ответить, только опять вспылил, как бывало:
— А, чтоб их! Я им всем покажу…
Но говорил ему отец слова верные. Из его бунта ничего не вышло, только староста взял его на заметку и уже не давал ему спуску. Его сверстников взяли в солдаты кого на год, кого на два, а его — нет, чтоб совсем не брать, — упекли в пушкари, чтобы отомстить покрепче. Обрадовались его недруги, обрадовались и те, кто был с ним заодно, даже женщины.
— Пускай угомонится. Хватит ему шуметь да людей баламутить… Наслушались!.. — говорили они за его спиной. Стоян ничего не мог поделать, ругался про себя или горько усмехался.
— Ладно, — сказал он наконец, только чтобы утешить отца, — хотя он его не слушался и огрызался, сердце все же болело за старика, — когда отелится корова, ты, смотри, теленка-то вырасти, были бы живы-здоровы, а там я вернусь…
— Наперед не загадывай, — ответил дед Милан и про себя усмехнулся, — не дождусь я тебя на этом свете — пожалуй, на том…
— Проживешь потихоньку, — не веря своим словам, сказал Стоян. — Только бы к утру бог дал, прояснилось… А то волки наладились спускаться на дорогу, а я пойду с голыми руками…
На другой день спустились туманы и закрыли по самый пояс окрестные вершины. Небо все затянулось облаками; проглянет сквозь них солнечный диск — бледный, холодный — и опять скроется.
Парни с сумками за плечами, с пучками душистого здравца на шапках, с раннего утра стали перекликаться во всех концах села.
Никто не позвал Стояна. Он вышел из дома, огляделся — одна тощая корова жевала жвачку под навесом и кротко смотрела на него большими глазами, словно провожала его и за мать, и за сестру. Вслед за ним вышел дед Милан, и они зашагали рядом по широкой дорожке.
Дойдя до развилка, оба молча остановились перед высоким побеленным домом старосты. Где-то посреди села запищала волынка, забил барабан — из ворот высыпали ребятишки, девушки, вслед за ними показались мужчины, старые матери — все спешили проводить новобранцев. Стоян с отцом переминались с ноги на ногу, словно обдумывая, что бы еще сказать, но ни тому ни другому ничего не пришло в голову. Сквозь ворота было видно, как во дворе у старосты расхаживает важный индюк: медленно, размеренно шагая, он поднимался на навозную кучу и слезал с нее, то выпуская длинные красные сопли, то опять подбирая их. Возле низенькой загородки вокруг кучи столпились гуси, волочившие брюхо по земле; вытянув шеи, они прислушивались к барабану и волынкам и вторили им согласным хором: га-га-га. Стоян загляделся на надутого индюка: «Вот тебе и староста, вот тебе и его сельчане». В другой раз он выкрикнул бы это и расхохотался, но теперь ему было не до сельчан и не до смеха.
— Ну, прощай, — промолвил наконец он и потянулся поцеловать грубую, косматую отцовскую руку. — Я пойду ве́рхом.
— Доброго тебе здоровья… А я пойду послушаю волынки. Там все село собралось.
И Стоян двинулся вверх по едва заметной тропе. От мороза земля закаменела. Снег хрустел под его постолами, словно что-то крошилось в нем самом, он ступал все тверже, и еще отчетливей слышался хруст снега.
Его сын
Этим утром еще только заря занималась, как застучали в ворота и пробудили его от сна. Опять пришли самые почтенные крестьяне, уселись на лавке перед домом и стали уговаривать его не отделяться от села. Как им только не надоест повторять одно и то же вот уже несколько дней — каждый, как по писаному, снова завел свое.
Он сын деда Митро. Отец его всю жизнь спал под зеленым буком и за народ и веру в Диарбекире сложил свои кости. Его дружина тогда все пригорье держала в своих руках, ни один нехристь не смел совершить намаза в здешних водах, а если кто из них, бывало, наберется храбрости, захочет заглянуть в наши хижины, с полпути бежит назад, невзвидя света. Геройство деда Митро, его молодечество у всех на памяти, народ его любит. Потому каждый год в Димитров день все от мала до велика идут с плющом и здравцем в церковь, украшают его икону, которую в этот день снимают и ставят у самых дверей рядом с иконой святого Димитрия, как образ воистину божьего человека.
Один не кончил — подхватывает второй и заходит с другой стороны:
— Для того ли дед Митро столько лет защищал село от чужих, чтобы теперь наши негодники его разоряли. Мы не будем слушать ни старосту, ни богатеев — встанем и против начальника и против солдат, если до того дело дойдет. А на худой конец, коли не справимся — подпалим хлеб на нивах и все равно не позволим забрать урожай!
Он все молчал.
— В тебе течет кровь, а в нас вода, что ли? — вспылил самый старый и замахал руками.
— Поднимайся, пока не поздно! Не был бы ты сыном деда Митро — мы бы тебя не просили идти на это опасное дело, но гоже ли, чтобы ты-то отрекся от нас! Был бы жив дед Митро, он сам бы нас повел.
Наконец он встал перед сельскими стариками и отрезал:
— Я вам скажу. Как целых пятьсот лет мы все платили ошур[7] туркам, так и я один год заплачу болгарам, а потом посмотрю. Только не уговаривайте меня плясать под вашу дудку и идти против управы. Нахлебались мы с матерью вдосталь и горя и нужды. Кто хочет теперь попробовать, сладко ли