Прислонясь спиной к верее, впившись взглядом в верхнее окошечко напротив их дома, он все играет на свирели, выговаривает свою песню и ничего не слышит. — Что может сказать ему мать! Она молча опустила голову, подняла ведро и пошла к дому.
Последние немазаные телеги проскрипели за плетнями; по обеим сторонам узкой дороги уже запирают на засовы ворота, — заперла свои ворота напротив и Недина мать.
Вышла его невестка, она кончила доить и тоже уходит.
— Эй, деверек, пойдем, эй. Глянь, как светит месяц, не похоже, что ночь. Колдовская пора, всякое бродит вокруг.
Пастушок опустил свирель, огляделся — в селе уже все попряталось. Только овечьи колокольцы перекликаются в кошарах; напротив, возле Нединого плетня, мерцают светляки, а окошко виднеется наверху из-под лозы, свесившей тяжелые гроздья по белой стене, и внутри скрывается сама Неда и не хочет его знать.
Он еще постоял, пока его не пробудил голос сестры, которая вышла на крыльцо звать его домой.
— Ступай себе, — огрызнулся Косё и опять заиграл.
Все стихло.
Когда осенняя ночь убаюкала село и подошло время первых петухов, окошечко приоткрылось и сквозь ветки кудрявой лозы выглянула улыбающаяся Неда.
Песня смолкла. Пастушок поднял голову и прижался еще крепче спиной к верее:
— Выйди, выйди…
— К кому? Зачем? — рассмеялась она.
— Скажешь мне, почему убежала с хоро. Как пошли, так и вернулись бы вместе. Ведь ты мне обещалась, а сама пошла с ними! И вы еще оборачивались, чтобы посмотреть на меня, посмеяться надо мной…
— Да мы тебя звали, потому и оборачивались, ну? Ты почему не подошел? Ганчо хотел купить тебе халвы… — хлестнула она его так, что пастушок чуть не заплакал, по сдержал слезы.
— Наплевать мне на них: ты спустись и скажи мне…
— А зачем я тебе… Что мне с тобой делать, нянчить тебя, что ли?.. — отрезала она и захлопнула окошко.
Косё процедил сквозь зубы угрозу и сжал кулаки:
— Обманула меня, на хоро при всех посмешище из меня сделала… — он повернулся и пошел через двор к крыльцу, шаги его заглохли в шорохе опавших листьев.
* * *
Прошла вся осень, Косё прятался и от товарищей, и от девушек, — все только издеваются над ним. Наступила зима. Заходили по селу сваты, стали играть свадьбы, вслед за другими пошла под венец и Неда… пастуха видели лишь поднявшиеся спозаранку причетник и церковный староста: еще затемно уехал он на санях за дровами. А в Иванов день, в церкви, мать его плакалась женщинам, что он как вернулся из леса, лег вечером и уже не мог подняться.
— То ли его сглазили, то ли еще что, — жаловалась она, — пришел, свалился: и не встает, и ни словечка не говорит…
— Это змея его испортила, молчи однако, — прервала ее соседка Касырка. — То-то, было, как ни загляну через плетень, он бродит ровно шальной по двору. Точь-в-точь как наша поповна. Навлечет он на село какую беду, пожар или еще что…
— Коли пастух играет в такую пору…
— Его свирель всю осень не давала нам спать… — подхватили другие соседки.
С тех пор Косё все хирел, сох, и никто не мог понять, чем он болеет. Из-за него и курицу не резали в доме, и стирать боялись, чтоб не подстегнуть хворь, а то пуще залютует. В эту зиму и шерсть не чесали, чтобы хворь не раздразнить. Наконец стали ей оставлять в углу еду с зажженной свечой, авось насытится и уберется… Все на него косятся, а ему невмоготу сидеть в четырех стенах — и начал он выглядывать в окно. Но и деревья, и кусты оцепенели в снежной морозной стыни; куда денешься!
Рассветет. День расстелет на потемневших горных склонах свою влажную бурку, — глядишь, свернулся под ней как усталый путник и задремал. И так шли чередой дни, все слякотные, сырые, пока наконец не проглянуло теплое солнышко сквозь туманы. Закапало с крыш, натекли лужи во дворе, заглядывая в них на ходу, поплыли белоснежные облака по прояснившемуся небу. День-другой, и крыши заблестели на припеке, повсюду распахнулись двери и заклеенные бумагой окна. Что-то ожило в Косё, овеяло его дыхание весны, и душа потянулась к солнцу, вверх, как колосок.
— Невестушка, говорят, от крапивной похлебки кровь очищается; свари-ка мне крапивы, чтобы мне встать и махнуть отсюда…
— Сварю, деверек. А куда ты пойдешь? — оглядела его невестка.
А Косё вышел на середину дома, его погасшие глаза загорелись:
— Чтобы кровь очистить и свалить камень с души… Возьму да и погоню овец в горы! Не хочу видеть никого…
* * *
Как только первая ласточка защебетала под стрехой, а через дорогу, за Нединым плетнем, едва начали расцветать яблони и сливы, пастушок набросил на себя бурку и погнал своих овец.
Скрылся, как отшельник в горах, и до сих пор он там. И в праздники не спускается, и на материнские просьбы вернуться не отвечает. Забудут принести ему из села муки, сядет за ручную мельницу и сам намелет себе желудей. Уже третье лето проходит, и никто не знает, что делает Косё в лесу. Одни говорят — каждый вечер змея увозит его в золотой колеснице куда-то в пещеры, в свои хоромы, другие — самодива его полюбила и все ночи напролет заставляет играть ей на свирели на ихних плясках… Каждый болтает что ему вздумается.
Издевки и пересуды прогнали пастуха из села, — возненавидел он его, по теперь он далеко и никого не хочет знать. Только иногда с дровосеком или случайно заблудившимся в лесу парнем передаст для кого-нибудь насмешливое, язвительное словцо. Ну, а когда кто захворает с дурного глаза, разыскивают Косё, и если найдут — даст он змеиной кожи окурить больного, или чемерицы. Если кто попросит помощи, легко смягчается его сердце. Этой весной занедужила Касырка, и опять бросились к Косё. Два дня и две ночи плутали в горах, разыскивая его, и только на вторую ночь, на заре, нашли пастуха на самодивьей поляне[5] — он там целебные травы собирал. Дал им Косё пучок травы для отвара и сказал, что любой больной поправится, если придет сюда в Еремин день и переночует на самодивьей поляне. А здорового уже не возьмет никакая болезнь. В эту ночь самодивы купаются в омуте под водопадом и потом разлетаются по своим хориштам и злачным полянам и кропят их живой водой.
Как услышали об этом сельчане, средь бела дня побросали работу и, больные и здоровые, отправились на поиски пастуха в горы. Через седловины, по козьим тропам, только ему ведомым, повел Косё всех от мала до велика. Уже три года его не видели односельчане, а теперь не могут на него наглядеться; неужто это тот малец, над