Что же является литературой? Вероятно, то, что названо литературной институцией, вкладывающей собственный социальный капитал в именование того или иного существующего текста, отделяющего свою репутацию в пользу этого текста издательства, издающего книги под своим логотипом (издание, конечно, перестало играть какую-то роль в донесении текста до читателей, никакой печатный станок и никакая система дистрибуции не могут конкурировать со свободным от ограничений полем Интернета; единственная задача, актуально решаемая печатной книгой, – это вопрос социального капитала, а значит, формулироваться он должен не «как издать свою книгу?», а «где издать свою книгу и почему именно здесь?»), критика и так далее. Необходимость в медиуме все еще является узким горлышком, делающим литературу зоной тоталитарного, впрочем, как любая солидаризация на определенном повороте может трактоваться как зона тоталитарного. Альтернативой этому должны выступать программы селф-паблишинга, лишенные как идеологической, так и коммерческой цензуры, – при избавлении от элемента солидаризации (издатель никак не соотносит себя с текстом, пропущенным через его механизм[1]) достигается полная авторская свобода в донесении конечного продукта (бумажная или электронная книга) до потребителя, отвечать перед которым остается исключительно автор. Понятно, как это может работать для коммерчески успешных текстов (которые ровно так же до этого реализовывали себя через «ЖЖ», а затем через паблики «ВКонтакте») или для наработавших собственную аудиторию скорее персонажей, чем просто авторов, но перспективы для лауреатов премии Андрея Белого (и того, что можно называть «новой литературой», отказывающейся от прикладного рассказа «хороших» (тривиальных и узнаваемых самым широким кругом) историй «хорошим» (легко читаемым самым широким кругом) языком) абсолютно туманны. Вероятно, тоталитарное (кураторская/редакторская работа, а также контекст) остается необходимым ингредиентом для существования таких текстов, – отказываясь от референта в лице абстрактного читателя, они вынуждены учитывать среду, внутри которой существуют.
Очевидно, что литература (как и все остальное) напрямую касается политики. Желание того или иного текста отклониться от нее – также является политическим; любовный роман чаще прочего транслирует консервативные и сексистские взгляды, а капиталистический аппарат вынужден потакать взглядам своего потребителя, то есть в том числе множить консервативные и сексистские высказывания.
2. Неуловимая современность
Одним из краеугольных камней литературного процесса который год оказывается поиск современности/релевантности времени в самом размытом значении слова. Именно этот запрос может скрываться под отвоевавшим свою нишу нон-фикшеном, который наконец перестал восприниматься как бы не совсем литературой (литературой с натяжкой, не до конца, для тех, кому «не удалось» справиться с художественным материалом): Светлана Алексиевич получает Нобелевскую премию за литературу, за – условно упрощая – вербатим, а в России расцветает любовь к Зебальду, чей текст отказывает себе в маркировке «фикшен» и рассматривает частное полотно памяти и частные координаты вполне себе как исключительный документ эпохи. [Коммерческие] издательские системы объясняют «современность» через умение автора четко попадать в узкую сетку читательского ожидания, выживание в конкуренции за его внимание не только с другими авторами, но скорее с самим духом времени (социальными сетями и информационным потоком) или же грамотное использование возможностей социальных сетей и информационного потока – способность громко сообщать о существовании текста как характеристика более важная, чем характеристики самого текста. Похожий – в других формулировках – поиск можно видеть в дискуссиях вокруг крупных премий: от литературы раз за разом требуют реагировать на современность и дешифровать ее смыслы – тем самым на нее накладываются жанровые, стилистические ограничения, раз за разом пытаясь отыскать роман, способный вместить в себя реальность и отрефлексировать ее «навылет». Здесь происходит закрепощение, удержание консервативных представлений о тексте, как о некоем документе, написанном специально подобранными маркерами, сумма которых предлагает давно отработанную стратегию чтения: большой роман, полифоническая структура, «имперский» размах – но, может быть, в силу противоречия подобных маркеров самому духу времени поиск каждый раз оказывается незавершенным. Это могло бы показаться даже ироничным, если бы это не накладывало на (в том числе) начинающих авторов определенных «обязательств», регламентируя стратегию их письма, адаптируя ее к конкретной стратегии чтения и требуя от них или преодоления инерции, или вмонтирования себя в существующую структуру – то есть в любом случае позиционируя себя так или иначе вокруг сложившегося порядка вещей.
Есть какая-то проблема с самой реальностью за нашими окнами. Кажется, не существует никакого адекватного языка и никакого готового решения, к которому можно прибегнуть, для того чтобы смонтировать адекватный этой реальности текст. Современная Россия – или современная Россия в отражении медиа – является неким черно-белым монументом, серьезный разговор о котором практически невозможен. С одной стороны, сегодня (и это хорошо) нельзя представить такую книгу, которая читается повсеместно, чья ткань разрывается на цитаты и впитывается в базовый культурный код (возможно, последней такой книгой является «День опричника», но даже здесь не до конца и абсолютно не повсеместно, хотя описание России через Сорокина давно стало общим местом), с другой стороны, невозможно на полном серьезе, используя традиционную романную форму и обращаясь к (размытому) широкому кругу читателей, рассказать ни об одном крупном историко-политическом событии новейшей истории, не превратив нарратив в пропагандистское полотно. Современная (официальная) культура не имеет языка, чтобы говорить про Курск, Беслан, Болотную, Крым и даже вооруженный конфликт на востоке Украины, между тем дух современности так или иначе напрямую касается этих вопросов, общая политизация пространства достигла такой планки, что, по идее, даже любовный роман сегодня должен писаться с включением сцены расставания из-за «крымского вопроса», а в детективе убийца скорее становится убийцей из-за разницы политических взглядов, а не из жажды наживы.
Подцензурная литература состояла в эстетическом (что, конечно, политическое) противоречии с советской властью, и весь ее опыт можно обывательски описать как разработку данного противоречия, нахождение не языка оппозиции, но языка уклонения от диктатуры. Вероятно, прямой запрет порождал в том числе и некий экзистенциальный накал, ускоряющий рост второй литературы. Сегодня же, когда никакого прямого запрета нет (хотя, очевидно, невозможно представить русский ЛГБТ-роман в шорт-листах Букера или «Большой книги»),[2] литература, ищущая реальность, вынуждена описывать ее не через умолчание, но через