Каждому из людей выпадает своя доля страданий, и те, кому достается больше, сгибаются под бременем несчастий, как под любым другим грузом. Но слова, а не раны лишили экзальт-генерала прежней прямоты и откровенности – и возможностей, как противоположности жестокой реальности.
– Бог бесконечен, – промолвил Келлхус, делая паузу перед критической подстановкой. – Или Оно не таково?
Смятение скомкало ясный взор Пройаса.
– Э… конечно, конечно же…
Он начинает опасаться собственных утверждений.
Пройас Больший, во всяком случае, понимал, куда они должны привести.
– Тогда каким образом ты надеешься познать Его?
Обучение может проходить совместно… поиск не мыслей и утверждений, но того откровения, что породило их; иначе оно может оказаться навязанным как бы жестоким учителем, заносящим свою трость. За прошедшие годы Келлхусу все чаще и чаще приходилось полагаться на второй метод, ибо накопление власти было одновременно накоплением силы. Только теперь, освободившись от всех обязательств, возложенных на него его империей, он мог вновь обрести власть.
И только теперь мог он видеть верную душу, душу обожателя, мечущуюся в смертельно серьезном кризисе.
– Я… Я, наверное, не смогу… Но…
Скоро он снимет с Пройаса свой золотой… очень скоро, как только ветер сможет отнести его в нужное место.
– Что но?
– Я способен постичь тебя!
Келлхус потянулся якобы для того, чтобы поскрести в бороде, и откинулся назад, опираясь на локоть. Открытый жест простого неудобства немедленно произвел на экзальт-генерала умиротворяющее воздействие, впрочем, ускользнувшее от него самого. Тела говорят с телами, и, если не считать естественного уклонения от занесенного кулака, рожденные для мира совершенно не слышат их языка.
– И я, святой аспект-император, могу постичь Бога. Не так ли?
Собеседник склонился в позе, выражающей высочайшую степень отчаяния. Но как еще может быть? Именно поэтому люди окружают идолов таким вниманием, не правда ли? И поэтому они молятся своим предкам! Они делают… они превращают в символы то, что близко… Пользуются известным, дабы получить представление о неизвестном.
Келлхус отпил из чаши с анпоем, наблюдая за собеседником.
– Так, значит, вот как ты воспринимаешь меня?
– Так воспринимают тебя все заудуньяни! Ты – наш пророк!
Стало быть, так.
– И ты думаешь, что я постигаю то, чего ты постичь не можешь?
– Не думаю, знаю. Без тебя и твоего слова мы всего лишь ссорящиеся дети. Я был там! Я соучаствовал в том самодовольстве, которое правило Священной войной до твоего откровения! Губительное заблуждение!
– И в чем же заключалось мое откровение?
– В том, что Бог Богов говорил с тобой!
Глаза теряют фокус. Образы, бурля, восстают из забвения. Вероятности, подобно крабам, бочком разбегаются по берегам неведомого моря.
– И что же Оно сказало мне?
И снова вся внутренность его возмутилась – так холодный камень возмущает поверхность теплого пруда, – оттого что он сказал Оно, а не Он.
– Кто… Бог Богов?
Столь нелепая осторожность была необходима. Дело и вера противостоят друг другу настолько тесно, что становятся как бы неразрывными. Пройас не просто веровал: ради своей веры он убивал тысячами. Признать это, отречься значило превратить казни в убийства – и сделаться не просто дураком, но чудовищем. Тот, кто свирепо верует, свиреп и в поступках, и ни один такой поступок не совершается без страдания. Нерсей Пройас, при всех своих царственных манерах, был самым свирепым из его несчетных поклонников.
Никто не мог потерять больше, чем он.
– Да. И что же Оно сказало мне?
Колотящееся сердце. Круглые, обескураженные глаза. Аспект-император мог видеть понимание, наполняющее тьму, обрушившуюся на его собеседника. Вскоре придет жуткое осознание, и будет поднята монета…
Родятся новые дети.
– Я-я… я не понимаю…
– В чем заключалось мое откровение? Какую тайну могло Оно прошептать в мое ничтожное ухо?
За твоей спиной голова на шесте.
Жестокости кружат и шуршат, словно листья, несомые ветром.
Он здесь… с тобой… не столько внутри тебя, сколько говорит твоим голосом.
За твоей спиной голова на шесте.
И он идет, хотя нет земли. И он видит, пусть глаза его ввалились в череп. Через и над, вокруг и внутри, он бежит, и он наступает… Ибо он здесь.
Время от времени они ловят его, Сыны сего места, и он ощущает, как рвутся швы, слышит свой крик. Но он не может распасться на части – ибо, в отличие от несметных усопших, сердце его все еще бьется.
Бьется еще сердце его.
За твоей спиной голова на шесте.
Он выходит на берег, который здесь, всегда здесь. Смотрит незряче на воды, которые суть огонь, и видит Сынов, плавающих, барахтающихся, раздутых и, в лике зверином, сосущих младенцев, как бурдюки, и упивающихся их криками.
За твоей спиной голова на шесте.
И зрит он, что все это есть плоть… мясо. Мясо любовь. И мясо – надежда. И мясо – отвага. Ярость. И мука. Все это мясо – обжаренное на огне, обсосанное от жира.
И голова на шесте.
Ешь, говорит ему один из Сынов. Пей.
И оно опускает свои подобные лезвиям пальцы, и вскрывает младенца, прикасаясь к его бесконечным струнам, полагая нагим всякое нутро, так чтобы можно было лизать его разорение, слизывать его скудость, как мед с волос. Потребляй… И он видит, как, подобно саранче, опускаются они, эти Сыны, привлеченные его плотью.
И есть голова… и не сдвинуть ее.
И тогда хватает он озеро и тысячу младенцев, и пустоту, и стаями нисходящих Сынов, и мед горестных стенаний и раздирает их возле шеста, преобразуя «здесь» в «здесь то место», внутри которого ты сейчас, где он всегда скрывался, всегда наблюдал, где прочие Сыны отдыхают и пиют из чаш, которые суть Небеса, наслаждаясь стенающим отваром усопших, раздуваясь ради того, чтобы раздуться, утоляя жажду, подобную разверстой пропасти, бездне, которой вечность удружила святому…
– Мы взвешивали тебя, – говорит самый крокодилоподобный среди Сынов.
– Но я никогда не был здесь.
Ты сказал как раз то, что надо, скрипит оно, и краем линии горизонта накрывает его, как муху. Ноги звякают, как военные механизмы. Да-а-а…
И ты отказываешься подчиниться их сосущим ртам, окаймленным миллионом серебряных булавок. Ты отказываешься источать страх, словно мед, – потому что у тебя нет страха.
Потому что ты не боишься проклятья.
Потому что за твоей спиной голова на шесте.
– И что ты ответил?
Живые не должны досаждать мертвым.
– Каким было твое откровение? – возопил Пройас, превращая гнев в недоверие. – Что вернется Не-Бог! Что близок конец всего!
В глазах своего экзальт-генерала – Келлхус знал это – он являл неподвижную опору, к которой привязаны все веревочки и которой измеряется все. Ничье одобрение не может быть ценнее его личного одобрения. Ничья беседа не может быть глубже его беседы. Ничто не может быть таким реальным, таким близким к сути, как его образ. После Карасканда и Кругораспятия Келлхус безраздельно правил в сердце Пройаса, становясь автором всякого его мнения, итогом каждого доброго дела и каждой жестокости. Не было такого суждения или решения, какое король-верующий,