9 страница из 17
Тема
и уничтожающий семью ужас, является прерогативой Эриний. В этих фуриях – но также и в каждой из их жертв, ибо настолько крепкой является связь, что соединяет этих «гончих псов» с их добычей, – безумие встречается с неистовством[84], и именно последствиями этого неистовства, сорвавшегося с цепи в городе, они угрожают Афинам. Без вина неистовствует политическое опьянение, подобно возлияниям, которые посвящают Эриниям, – но в разделенном городе, как и в приношениях силам мести, пролитая человеческая кровь равняется отсутствующему вину[85]. Таким образом, в пространстве двух стихов друг на друга накладываются два семантических поля, сосуществовавших на протяжении всей «Орестеи». Как если бы такого взаимоналожения было достаточно, чтобы выразить опрокидывание всех порядков в гражданской войне, и Афина теперь может противопоставить stásis правильной войне, не пересекающей ворота города. На одной стороне Арес, бог убийства и Убийство как таковое[86], – Арес, вставший посреди семейного очага и как в городе, так и среди Атридов разжигающий взаимную дерзость между родственниками; на другой – желание славы, которое надгробное слово приписывает гражданам, павшим в сражении с врагом.

Но как перед Árēs emphýlios, так и после желания славы, в тексте есть петухи. Охватывая оппозицию между двумя войнами, странные птицы своим появлением означают, что stásis – это семейная война, воцарившаяся в городе. Поскольку órnis (птица) часто обозначает петуха, особенно тогда, когда птица обозначается как домашняя (enoíkios), несложно увидеть в метафоре из стиха 866 («Чтоб мне не говорить про птиц домашних бой» или «[говоря о домашних птицах] я не употреблю слово битва») повторение сравнения из стиха 861 («И распалив, как петушиные сердца», или, точнее, «распаляя, как сердце петухов, в моих согражданах»). Петухи ведут к семейному Аресу; воинская слава одним фактом своего упоминания запрещает, чтобы внутри города употреблялся вокабулярий битвы. Вроде бы все хорошо. Но что делать с петухами? Очевидно, они обязывают выйти за пределы текста, сделать второй шаг в чтении и попытаться прояснить странность некоторых фигур, призывая на помощь широкий референциальный контекст греческого воображаемого. И тогда за этими символичными птицами обнаруживается níkē, а еще – подрыв и разрушение в семье.

Возьмем театр Диониса, где перед публикой, состоящей из граждан, состязаются трагические поэты, стремясь к мирной победе: и вот, каждый год в этом самом же месте афиняне за общественный счет организуют бои петухов – животный контрапункт трагическому состязанию (но это тревожащий, ибо кровавый, контрапункт). Множество текстов упоминает эту практику, множество образов к ней отсылает, что позволяет убедиться в том, что для афинян – для греков – противостояние петухов символизировало желание победы в чистом виде, которое в каждом сражении превосходит любую возможную мотивацию, даже самую благородную[87]. Мы ограничимся одним текстом Элиана; конечно, это поздний текст (и его автор не относится к тем, кому доверяют историки V века), но в нем эта идея высказана предельно ясно. Чтобы объяснить происхождение этого афинского обычая, текст приводит речь Фемистокла. Нам сообщается, что когда он вел армию граждан навстречу варварам во время мидийских войн, он увидел двух петухов, которые, как будто случайно попавшись ему на пути, вели ожесточенный бой, и сказал: «Смотрите, они сражаются не за родину, не за отчих богов, не за гроба своих предков, принимают муку не ради славы, свободы или блага детей, но единственно ради того, чтобы победить и превзойти мужеством противника». Победить, чтобы не быть побежденным: победа ради победы. Этот пример, уверяет текст, воодушевил афинян. Но если в него вдуматься, мы должны будем констатировать, что слова, приписываемые Фемистоклу, вызывают тревогу, поскольку отвергают все греческие основания для ведения войны: славу, разумеется, но также и весь, пункт за пунктом, список ценностей, которые в «Персах» Эсхила мотивируют греков на победу при Саламине[88]; остается одно-единственное основание, и это желание: желание победы ради победы, – то, что дискурс о войне обычно старается затушевать (в финале «Эвменид» единственным érōs является érōs к великой славе[89]), но что греки обнаруживают и проклинают в stásis[90]. Должны ли мы пойти еще дальше и сказать, что они закрепляют это желание за одной только stásis именно для того, чтобы надежнее заклясть ее угрозу? Анекдот о Фемистокле заставляет думать, что им прекрасно была известна тревожащая пограничная зона, где война неподобающим образом напоминает гражданскую войну. В данный момент в мои планы не входит риск погружения в эту зону[91]. Я лишь замечу, что в стихах «Эвменид», посвященных гражданской войне, сражающиеся петухи находятся совершенно на своем месте.

Но и это еще не все. Потому что петухи ведут еще дальше, к греческой мысли о животных добродетелях, где петух вызывает что угодно, но только не одобрение. Это тиран, даже перс. Он бьет своего отца, если не убивает его; на самом деле, одно равняется другому, и греческий термин, означающий паррицид[92], говорит об «избиении», а не об «убийстве»[93]. И вот, мы видим, как между птицами из одного птичника уже закрались паррицид и внутрисемейное убийство, превращающее Эгиста – убийцу Агамемнона в петуха, желающего покрасоваться перед своей самкой. И, не покидая Эсхила, мы без труда могли бы продолжить список злодеяний петуха, указав на стих из «Просительниц», говорящий о птице, которая «пожирает плоть птиц» – пугающий образ инцеста[94].

А как же stásis? Можете не сомневаться, мы ни на секунду не упускали ее из виду на этом пути. Ибо точно так же, как и инцест, она является «домашней пищей» (oikeía borá) и, как будто откликаясь на страшное пожелание Феогнида («О, если бы я мог выпить черную кровь [моих врагов]»[95]), внешне цивилизованные птицы из аристофановской комедии съедают олигархических птиц, восставших против их демоса и побежденных. Что позволяет нам вернуться очень далеко назад, к Гесиоду, определяющему положение человека через его упорядоченный режим питания, противопоставляемый животным и особенно «крылатым птицам», для которых взаимопожирание в порядке вещей[96]. Остановим здесь этот дрейф, который вместе с боем петухов принес «дурную победу» во внутрисемейную войну[97], чтобы в конце концов перенести stásis в сферу космической мысли, где она становится для города людей бичом бедствий, вторжением в цивилизованный мир дикости, которая считается животной, но в трагедии – как показывает история Атридов – угрожает человеческой семье изнутри.

Итак, вся stásis в восьми стихах Эсхила? Риск любых микропрочтений – а наше, не имеет смысла скрывать, таким и было – в том, что, раскрывая на каждом шагу малое через большее, по пути можно потерять текст, заблудившийся в обобщенности греческого воображаемого. Настало время вернуться к избранному отрывку, чтобы заново соотнести его с «Орестеей» в ее целом. Но мы возвращаемся к нему с грузом новых гипотез, побуждающих связать отказ от stásis с антропологической мыслью греков, не перестающей перечислять поступки, в силу которых человек перестает быть человеком. Очевидно, что чисто «исторический» подход вряд ли позволил бы увидеть это космическое измерение гражданской войны.

В таком случае нам остается – или, скорее, оставалось бы, поскольку объем изложения сильно превысил бы размеры параграфа, – показать, почему же в конце «Эвменид» возникает вопрос о гражданской войне. Это означало бы показать, как «Орестея» выводит на сцене порождение преступления из преступления внутри семьи, в которой завелись neīkos, конфликт, Éris, Борьба, и stásis, уже упомянутая в ст. 1117–1119 «Агамемнона», – одним словом – ибо сеть эквивалентностей приглашает к этому еще до того, как текст произнесет роковое имя – Эриния, божественная фигура Гнева; показать, как месть Ореста возбуждает Ареса против Ареса; как все завершается в «Эвменидах», когда городу Афины необходимо остановить это убийственное порождение: драматически, при помощи обращения к институту – равноправному голосованию, – но

Добавить цитату