Я остановился в холле и прислушался к начинающейся суматохе, к пронзительным крикам дам и негодующим восклицаниям мужчин, отказывавшихся верить увиденному, поднялся невероятный гул, все одновременно заговорили громкими голосами. Затем — и это был самый приятный момент — я услышал голос лорда Малхеррина, заглушивший остальные голоса:
— Эй! Есть тут кто-нибудь? Скорее! Дайте же ей воды!
На улице шофер помог мне сесть в мой автомобиль, и скоро мы выехали из Лондона и весело покатили по Нортроуд к другому моему дому, который находился всего-то в девяноста пяти милях от столицы.
Следующие два дня я торжествовал. Я бродил повсюду, охваченный исступленным восторгом, необыкновенно довольный собой; меня переполняло столь сильное чувство удовлетворения, что в ногах я ощущал беспрестанное покалывание. И лишь сегодня утром, когда позвонила Глэдис Понсонби, я неожиданно пришел в себя и понял, что вовсе не герой, а мерзавец. Она сообщила (как мне показалось, с некоторым удовольствием), что все восстали против меня, что все мои старые, любимые друзья говорили обо мне ужасные вещи и поклялись никогда больше со мной не разговаривать. Кроме нее, говорила она. Все, кроме нее. И еще спросила, не буду ли я возражать, если она приедет и побудет со мной несколько дней, чтобы поддержать меня?
Боюсь, что к тому времени я уже был настолько расстроен, что не мог даже вежливо ей ответить. Я просто положил трубку и отправился плакать.
И вот сегодня в полдень меня сразил окончательный удар. Пришла почта, и (с трудом могу заставить себя писать об этом, так мне стыдно) вместе с ней пришло письмо, послание самое доброе, самое нежное, какое только можно вообразить. И от кого бы вы думали? От самой Жанет де Пеладжиа. Она писала, что полностью простила меня за все, что я сделал. Она понимала, что это была всего лишь шутка, и я не должен слушать те ужасные вещи, которые люди говорят обо мне. Она любит меня по-прежнему и всегда будет любить до последнего смертного часа.
О, каким хамом, какой скотиной я себя почувствовал, когда прочитал эти строки! И ощущение это возросло еще сильнее, когда я узнал, что этой же почтой она выслала мне небольшой подарок, как знак своей любви — полуфунтовую банку моего самого любимого лакомства, свежей икры.
От хорошей икры я ни при каких обстоятельствах не могу отказаться. Наверное, это самая моя большая слабость. И хотя по понятным причинам в тот вечер у меня не было решительно никакого аппетита, должен признаться, что я съел-таки несколько ложечек в попытке утешиться в своем горе. Возможно даже, что я немного переел, потому как уже с час мне не очень-то весело. Пожалуй, мне следует немедленно выпить содовой. Как только почувствую себя лучше, вернусь и закончу свой рассказ; думаю, тогда мне будет легче это сделать.
Вообще-то мне вдруг действительно стало нехорошо.
Уильям и Мэри
Уильям Перл не оставил после своей смерти много денег, и завещание его было простым. За исключением нескольких посмертных даров родственникам, всю свою собственность он завещал жене.
Стряпчий и миссис Перл вместе ознакомились с завещанием в адвокатской конторе, и, когда дело было сделано, вдова поднялась, чтобы уйти. В этот момент стряпчий вынул из папки на столе запечатанный конверт и протянул его своей клиентке.
— Мне поручено вручить вам это письмо, — сказал он. — Ваш муж прислал нам его незадолго до своей кончины.
Стряпчий был бледен и держался официально, но из уважения к вдове склонил голову набок и опустил глаза.
— Кажется, тут нечто важное, миссис Перл. Не сомневаюсь, вам лучше взять письмо домой и прочитать в одиночестве.
Миссис Перл взяла конверт и вышла на улицу. Остановившись на тротуаре, она ощупала конверт пальцами. Прощальное письмо Уильяма? Наверное, да. Формальное. Оно и должно быть формальным и сухим. Что еще от него ожидать? Ничего неформального он в своей жизни не делал.
«Моя дорогая Мэри, надеюсь, ты не допустишь, чтобы мой уход из жизни слишком уж огорчил тебя, и ты и впредь будешь следовать правилам, столь хорошо руководившим тобою во время нашего супружества. Будь во всем усердна и веди себя достойно. Береги деньги. Тщательно следи за тем, чтобы не…» И так далее, и тому подобное.
Типичное письмо Уильяма.
А может, он в последний момент не сдержался и написал ей что-то красивое? Вдруг это красивое, нежное послание, что-то вроде любовного письма, милой, теплой записки с благодарностью за то, что она отдала ему тридцать лет жизни, за то, что выгладила миллион рубашек, приготовила миллион блюд, миллион раз расстелила постель? Может, он написал нечто такое, что она будет перечитывать снова и снова, по крайней мере раз в день, и будет хранить вечно в шкатулке на туалетном столике вместе со своими брошками.
Не знаешь, что и ждать от человека, собирающегося умирать, подумала про себя миссис Перл и, засунув письмо под мышку, поспешила домой.
Войдя в дом, она тотчас же направилась в гостиную и опустилась на диван, не снимая шляпу и пальто. Затем раскрыла конверт и извлекла его содержимое. В конверте оказалось пятнадцать-двадцать страниц белой линованной бумаги, сложенных вдвое и скрепленных вместе скрепкой в левом верхнем углу. Каждая страница была исписана мелким аккуратным почерком с наклоном вперед, так хорошо ей знакомым, но, когда она увидела, сколько написано и в какой аккуратной деловой манере, — а на первой странице даже нет учтивого обращения, каким начинает всякое письмо, — она заподозрила неладное.
Она отвернулась и закурила. Затянувшись, положила сигарету в пепельницу.
Если письмо о том, о чем я догадываюсь, сказала она про себя, то я не хочу его читать.
Но разве можно не прочесть письмо от покойного?
Можно.
Как сказать…
Миссис Перл бросила взгляд на пустое кресло Уильяма, стоявшее по другую сторону камина. Большое кресло, обитое коричневой кожей; за долгие годы ягодицы мужа проделали в нем вмятину. Выше, на подголовнике, — темное овальное пятно. Он обычно читал в этом кресле, а она сидела напротив на диване, пришивая пуговицы, штопая носки или ставя заплаты на локти пиджака, и его глаза то и дело отрывались от книги и устремлялась на нее, притом взгляд был внимательный, но какой-то до странности безучастный, точно что-то подсчитывающий. Ей никогда не нравились эти глаза. Они были голубовато-ледяными, холодными, маленькими и довольно близко посаженными; их разделяли две глубокие вертикальные морщины неодобрения. Всю жизнь эти глаза следили за ней. И даже теперь, после недели одиночества, проведенной в доме, у нее иногда возникало тревожное чувство, будто они по-прежнему тут и глядят на нее из дверных проемов, пустых кресел, в окна по ночам.
Она медленно раскрыла сумочку и