2 страница
костре, а массовые кары в ямах. Там, на монитории, были толпы дрожащих мужчин, женщин и детей, стоявших на траве над ямами, ожидая, когда те разверзнутся у них под ногами.

Я подумал о том, как неприятно должно быть оркрестантам сидеть на сооруженной там платформе. Но монитория показывала только мгновения, предшествовавшие открытию ям, и теперь я знаю, что музыканты и не могли понять, в чем смысл этих картин, понять, что случится дальше. Они знали о Геенне только то, что она предоставила им возможность сыграть перед огромной новой аудиторией на одной из двух закрытых планет – второй была одержимая секретностью (до такой степени, что скрывала даже свое имя) неназываемая планета – и одновременно перед всей Системой.

На аналое была видна небольшая шкатулка – свинцовый сундучок, отделанный по краям золотом; отец Шеол навис над ним и на мгновение замер. Все знали, что было внутри. Сундучок открывался лишь раз в году, и день этот был не сегодня.

Отец Шеол склонил голову, ненадолго сложил руки в молитве, потом размял пальцы и надел пару жестких черных перчаток, натянув выше локтей длинные, в свинцовой чешуе, краги, а затем подался вперед и положил ладони на выпуклую крышку шкатулки. Глубоко вдохнул и закрыл глаза.

Мы молчали.

Отец Шеол одним плавным ритуальным движением открыл шкатулку, потянулся внутрь, вынул руку и позволил крышке снова упасть.

Мы радостно закричали, когда он воздел над головой книгу. Собор сотрясся от нашего экстатического одобрения. Отец Шеол держал святую Балаболию в ее Авторизованном издании. Она сияла в обтянутых перчатками руках, внушая благоговейный трепет. Отец Шеол стоял в ее яростном свете, а когда через несколько долгих оглушительных секунд рев затих, все, кто был в соборе, вжались в кресла и затаили дыхание. Лишь оркрестанты не понимали значения того, что происходило у них на глазах.

Я слышал, как люди шепчут, отсчитывая секунды, и делал то же самое, хотя для меня считать было так же естественно, как дышать.

«Три, четыре…»

Даже я знал, что сияние святой Балаболии было смертоносно.

– Мы, народ Геенны, веруем, – проревел отец Шеол.

Оркрестанты сидели неподвижно. Теперь они почувствовали, что происходит нечто особенное. Они видели блики яростного света Балаболии на щеках священника.

«Семь, восемь, девять…»

Отец Шеол все еще держал книгу над собой. На нее смотрела порносфера, и он проповедовал пламенно. Демонстрировал Верхним Мирам неугасимую мощь нашей веры.

Он опустил Балаболию, и мы выдохнули. Но потом, прежде, чем вновь запереть книгу в свинцовом сундучке, он неожиданно поднес ее ко рту и поцеловал незащищенными губами, надолго прижав к ним. Лишь затем отец Шеол убрал ее. Он приложил ко рту палец и послал оркресту тихий воздушный поцелуй. От его губ струйками поднимался дым. Они уже начинали пузыриться.

Что это значило? Все на Геенне содержало в себе смысл и нуждалось в истолковании. Но времени для него уже не было, потому что оркрест заиграл музыку.

Я тотчас позабыл об отце Шеоле. Мне казалось, что я в раю. Летящая, пикирующая, парящая музыка окутала меня. Угасание и возобновление мелодии, и нюансы вариаций, и… я не могу ее описать. Все, что они играли, я слышал тысячу раз, каждое возгрешенье, сколько себя помню. Но эта музыка была чем-то бо́льшим. Она была чудесной и устрашающей. Я сидел и пытался удержать ее в голове, ее простоту и сложность, а потом сдался, закрыл глаза и позволил ей унести меня прочь.

Она продолжалась, наполняя меня чем-то, прежде неведомым, и я обнаружил, что гляжу вверх, на небо. Не задумываясь о том, что делаю, я смотрел на облака и видел в них могучих, прекрасных зверей, величественно несущихся вдаль, пронизанных далеким светом.

Музыка переполняла меня, и я не знаю, как долго глядел вверх, пока меня не привела в чувство сильнейшая затрещина сзади. От удара все у меня перед глазами поплыло. Я обернулся, ошеломленный и обиженный. Мое зрение сфокусировалось как раз тогда, когда ударивший меня прошипел:

– Чертогляд! Опусти глаза!

Удар словно выключил что-то у меня внутри, и музыка в ушах поблекла. Я все еще слушал, но иначе. Кажется, до этого момента меня никогда не били. Родители ни разу не поднимали на меня руки. Но они ничего не сказали мужчине, который это сделал. Переглянулись, но больше никак не отреагировали.

Странно. Я думал, что обращаюсь к воспоминанию о простой жизни перед появлением Пеллонхорка, ко времени без боли и смятения, и все же чувствую возмущение.

Музыка закончилась. Пока мы ждали завершения проповеди отца Шеола, мама спросила, понравилось ли мне, и я ответил, что да. Мой голос звучал по-новому. Мы посмотрели друг другу в глаза. Вспоминая, я понимаю, что мама увидела, как во мне что-то изменилось.

Отец ничего не заметил. Он улыбнулся нам и сказал:

– Хорошо!

А когда отец Шеол возвратился на амвон, добавил:

– Интересно. Струнная группа составляла семнадцать целых восемь десятых процента оркреста.

Он постоянно делал подобные замечания. Так работал его мозг. Когда отец выдавал что-то в этом роде, мама всегда глядела на меня и закатывала глаза. Она имела в виду, что он не такой, как мы, но в тот раз я впервые осознал это четко. Конечно, бывали и случаи, когда мы с отцом обменивались похожими взглядами, имея в виду маму, которая была не такой, как мы с ним.

Я безошибочно ответил отцу:

– А ты заметил, что струнная группа была ответственна за тридцать восемь целых двадцать пять сотых процента всех сыгранных нот?

Отец моргнул и с легким удивлением сказал:

– Да.

А потом его внимание, как и внимание всех, кто был в соборе, привлек к себе отец Шеол.

Проповедник говорил:

– Этот день запомним все мы. Геенна останется сильной – маяк веры, не оскверненной грязными взглядами Верхних Миров.

Было ясно, что участники оркреста этого не ожидали. Они начали было убирать свои инструменты по футлярам, болтая друг с другом, но теперь колебались.

– Оркрест Асмодея, – теперь он совершенно точно сказал не «Амадея», – преподал нам сегодня урок. Верхним Мирам стоит этот урок запомнить.

Отец Шеол поднял что-то над головой. На этот раз это была не Балаболия; мониторы показали крупным планом черный шар в его кулаке. Это была Тяга.

Среди прихожан начали раздаваться стоны. Моя мать ахнула. Музыканты замерли, чувствуя, что происходит что-то совершенно для них непонятное.

Я вычислял в уме процентное соотношение того, как проявлялась их паника, округляя результаты до единиц. Восемнадцать процентов кричали, тридцать один – хватались друг за друга, двенадцать упали на землю. Никто не молился. Ноль процентов.

Когда я анализирую это сейчас – то, как музыка освободила мой разум для размышлений, для воображения, а потом то, как логика позволила мне сбежать от воображения, позволила укрыться в числах, – я вижу