Генри повернул голову, увидел Элизу, нервничающую и будто крадущуюся по проходу между рядами, и улыбнулся. Но в этой улыбке не было ни капли нежности, которая смягчила бы его лицо. Это была улыбка мужчины, которому доставили новый красивый автомобиль, и она вовсе не напоминала улыбку жениха, таявшего при виде любимой. Когда Элиза подошла к нему и отец передал ему ее руку, Генри выглядел очень самодовольным. Священник объявил гимн. Пока прихожане с трудом пели «Guide Me, Oh Thou Great Redeemer»[13], Лили чувствовала, как в ней начинает бурлить паника, словно варенье в кастрюле, которое вот-вот убежит.
Лили всегда на субботних чаепитиях использовала только лучший фарфор, и лимонный пирог с творогом всегда подавался на стеклянной стойке. Бутерброды уже были готовы, чайник закипел. Это было чаепитие только для них двоих, они начали устраивать его, когда умерла мама Элизы. Сегодня у Лили был для нее подарок.
Затишье – опасная вещь. Тишина – прочная и надежная, а затишье – выжидающее, как многозначительная пауза; оно притягивает беды – так висящая нитка молит, чтобы за нее дернули. Это все начал священник, бедняга. Он напросился. У них был дом в Лондоне, когда Лили была маленькой, еще во время войны. В саду было бомбоубежище, но они не всегда им пользовались. Иногда они просто прятались под столом. Безумие? Это можно было понять, только побывав там. Когда с неба падали снаряды, они больше всего боялись вовсе не ударов, не оглушительных взрывов – они боялись затишья. Затишье означало, что летящая бомба предназначается тебе.
– Если кто-то из присутствующих может назвать причину, по которой…
Священник бросил бомбу. Все затихли, и Лили взорвала ее.
Невеста помчалась назад по проходу, одна; ее лицо озаряла улыбка облегчения. Она будто излучала свет.
Элиза вернула ему кольцо. Но рубин отвалился в день свадьбы, и они так его и не нашли. Генри побагровел от злости. Лили показалось, что его лицо обрело цвет пропавшего камня. Они должны были лететь в Дубай. Элиза предпочла бы Сорренто, но для Генри этот город был недостаточно крутым. В итоге он отправился в Дубай с мамой. А Элиза шла на чаепитие с Лили. На ее стуле лежал подарок. Уютно устроившись в упаковке из серебристой бумаги, перевязанной сиреневой лентой, ее ждало платье от Скиапарелли. Он все равно ее никогда не любил.
– Я буду вечно тебя любить, невзирая ни на что.
Энтони поднял с туалетного столика Терезы фотографию в рамке и обратился к изображенной на ней женщине. Ее сфотографировали в день помолвки. За окном молния рассекла темно-серое небо. Из окна ее спальни он посмотрел на розарий, где первые крупные дождевые капли разлетались брызгами по бархатным лепесткам. Он не увидел Терезу в свадебном платье, но за столь долгое время, проведенное без нее, он часто пытался представить их свадьбу.
Тереза очень волновалась. Она выбрала цветы для церкви и музыку для церемонии. И, конечно же, она купила платье. Приглашения уже были разосланы. Он представлял себя, взволнованного, ждущего ее у алтаря. Как бы он был счастлив, как бы гордился своей красавицей невестой! Она бы опоздала, в этом можно было не сомневаться. И она бы эффектно появилась в васильковом летящем шелковом платье – необычный выбор, но ведь она и женщиной была необычной. Необычайной. Она сказала, что платье такого же цвета, как и камень на обручальном кольце. Теперь платье лежало в коробке на чердаке, завернутое в ткань. Энтони было тяжело смотреть на него, но расстаться с ним он не мог. Он сел на край кровати и закрыл лицо руками. Он все равно побывал в церкви в тот день, на который у них была назначена свадьба. Тогда хоронили Терезу. И сейчас он практически слышал, как она говорила: «По крайней мере, новый костюм пригодился».
Лора швырнула ключи на столик в коридоре и сбросила туфли. В квартире было жарко и душно; она открыла окно в тесной гостиной, а затем достала из холодильника белое вино и наполнила большой бокал. Она надеялась, что вино успокоит ее, поможет собраться с мыслями. Энтони поведал ей о стольких вещах, о которых она даже не подозревала, и теперь это знание носилось в голове, словно ураган по ячменному полю, оставляя за собой хаос.
Она могла представить, как он много лет назад ждал, поглядывал на наручные часы и искал в толпе лицо Терезы или промелькнувшее бледно-голубое пальто. Она почти чувствовала, как расползается, словно капля чернил в чаше с водой, паника в животе, вызывавшая тошноту. Но она не могла знать, что кровь застыла в его жилах, скрутило его желудок, а в легких закончился воздух – словом, какие муки он испытал, когда последовал за воющей «скорой помощью» и увидел ее, согнувшуюся и мертвую, на асфальте. Он запомнил все до малейших деталей: девушка в ярко-голубой шляпе, которая улыбнулась ему на углу Рассел-стрит; 11:55 на часах, когда он впервые услышал вой сирен; горелый запах, доносящийся из пекарни; ряды булочек и пирожных в витрине. Он помнил шум уличного движения, тихие голоса, белое покрывало, которым ее накрыли, и то, что, даже когда на него обрушилась величайшая тьма, жестокое солнце не перестало светить. Энтони, поделившись деталями смерти Терезы, выковал тесную связь между ним и Лорой, что, с одной стороны, было признаком доверия, а с другой – выбило ее из колеи. Почему именно сейчас? Почему он рассказал ей это сейчас, по прошествии почти одиннадцати лет? Но было что-то еще. Что-то, чего он ей не сказал. Он так и не договорил.
Энтони закинул ноги на кровать и, улегшись, уставился на потолок, предаваясь воспоминаниям о драгоценных ночах, проведенных тут с Терезой. Он повернулся набок и обнял пустоту, стараясь вспомнить, как он обнимал не пустое пространство, а ее теплое, живое тело. За окном гремел гром; тихие слезы, которые он так редко себе позволял, катились по щекам. Он окончательно устал от жизни, полной чувства вины и горя. Но он не мог сожалеть о своей жизни без Терезы. Он бы в миллион раз охотнее провел жизнь с ней, но опустить руки, когда она умерла, было бы величайшим преступлением. Отказаться от дара, которого ее лишили, было бы актом страшной неблагодарности и трусости. Поэтому он нашел способ продолжать жить и писать. Ноющая боль невероятной потери его так никогда и не покинула, но, по крайней мере, жизнь обрела смысл, и это давало повод надеяться на что-то