И тут я остановился как вкопанный. Краем глаза я уловил движение. Не берусь утверждать, что это было – скорее всего, силуэт, проплывший на фоне темного окна, словно рыба, едва различимая в толще воды.
В каждом окне стояла своя собственная свеча. Но свечи были не настоящими – просто светильники в форме свечей. Весь длинный дом был втиснут в улочку, подсвеченную снегом. Фонари у дальнего конца дома отбрасывали громадную тень на сгорбленную церковку. Дом казался уменьшенной копией того, где я вырос – особняк буржуа, за которым всю свою жизнь смотрел мой отец, словно немой первенец семейства. В доме были и другие окна, окна без светильников, темные настолько, что нельзя было различить стекла. Над дверью было выбито: «Сердцу моего сына», и рельеф руки, проникающей в человеческое сердце. На дереве массивной двери было вырезано большое распятие. Чистота и порядок коридора, просматриваемого сквозь единственное, ярко освещенное окно на первом этаже, навело меня на мысль, что передо мной женский монастырь.
Затем я снова увидел силуэт, проплывший на фоне окна. Темная фигура замерла. Таинственный кто-то увидел меня, стоящего на морозном воздухе улицы. Шел уже четвертый час ночи. Мы были единственными жителями целого города, цепочками следов на необитаемых островах друг друга.
Силуэт скользнул к другому окну, окну со свечой, и я увидел наконец, кто это.
Мне был виден ее профиль, но детали лица остались тайной. Ее осанка говорила о молодости. Рука ее опиралась на оконное стекло. И тогда, на затуманенной поверхности предрассветного стекла – запотевшего, словно с единственной целью осуществить то, чему суждено было произойти через мгновение, – эта женщина, которую я теперь знал, но никогда не узнаю, эта одинокая фигура, блуждающая по бессонным коридорам студеной зари, медленно вывела пальцем на стекле слово. Подняв свечу, она осветила буквы:
Allez[1]
Я вынул руки из карманов. Начался дождь, и силуэт исчез. Я повернулся и медленно побрел прочь.
Я повторял слово про себя снова и снова, блуждая по городу. Внезапно я почувствовал прилив тепла, сил, жизни и желания делиться жизнью. Получается, что мне нужно услышать от другого то, что я давно знаю сам.
Мои отец и мать уже проснулись.
Кухонная раковина полна овощей, только что выдернутых из земли.
Мой брат читает у окна в Париже – его новая подруга еще спит.
Мой агент, Сэнди, – в теплой кровати со своей дочкой, лежат, крепко обняв друг друга. Их дыхание нежно и интимно; приоткрытые рты на склонах подушек.
Я, должно быть, вернулся в отель лишь под утро. Всю ночь проведя на улице, я промок насквозь. В лифте я оставил небольшую лужу. Наверняка подозрение падет на пару моих соседей по этажу, хозяев миниатюрного пуделя. Персонал гостиницы отличается чрезвычайной любезностью, словно весь отель Chateau Frontenac был рожден фантазией Чехова.
Теперь я отмокаю в горячей ванне.
Пена окружает мою грудь, словно остров, на котором ожила вытесанная голова какого-то великого божества. Надо не забыть записать в дневник, что я провел первые часы дня, строя глазки городским статуям и отмокая в ванне.
Мои туфли промокли так сильно, что перестали стучать по булыжнику мостовой. Я положил их в раковину. Кожа стала слишком мягкой; я не думаю, что им суждено вернуться в изначальный вид. Я думаю о слове на запотевшем стекле. Чувствую, как ее палец скользит по моей спине, выводя буквы.
Allez
Когда вернусь в Нью-Йорк, начну рано вставать по утрам. Приглашу брата навестить меня. Мы будем сидеть в парке в толстых пальто. Мы будем наблюдать, как плывут облака. Иногда я представляю себе, что каждое облако несет груз того, чему суждено случиться.
Вода в ванне остывает. Я вижу в ней свое отражение. Мои глаза поднимаются к окну, затем сквозь него. Я нахожу взглядом реку и следую за ее изгибом. Французы отняли Квебек-сити у его древнего народа, когда Шекспиру было столько, сколько мне сейчас. Из окна моей комнаты видна река Святого Лаврентия. Течение несет льдины. Женщины Квебека когда-то ловили рыбу, забрасывая жесткие побеги кукурузы с деревянных настилов по берегу реки. Я вижу их белое дыхание и серые зубы – они раскидывают сверкающую рыбу по бочкам. Их передники намокли. Мороз припорошил жирную коричневую землю. Она тверда как камень. Руки женщин потрескались от холода. Они смеются и машут детям в лодчонках на реке. Облака плывут в рыбьих глазах.
Мне нравится моя комната в Chateau. Из окна видно реку, но прямо под окнами – парк. Деревья в парке раздеты зимой и дочерна пропитаны дождем. Ранние поселенцы семнадцатого века не идут у меня из головы. Запах мокрой кожи. Глупые лошади не слушаются приказаний. Плачущие дети. Сырое дерево. Везде лед, режет по живому. Замерзшая земля не принимает усопших. И ничего не растет. В лесу то здесь, то там мороженые ягоды, как глаза. Люди болеют от незнакомой еды.
Наверное, я уснул в ванне. Меня будит тихий стук в дверь. Я молчу, надеясь, что меня оставят в покое. Снова стук. Может быть, принесли мою виолончель из хранилища отеля, которое, как меня уверяют, существует? Я нахожу полотенце, открываю дверь, и благодарю посыльного парой монет. Он спрашивает, хочу ли я позавтракать, затем говорит, что для него было честью доставить мой инструмент. Он удаляется, что-то насвистывая. Мне кажется, персонал гостиницы ко мне расположен. Две горничных считают, что подслушали мою репетицию перед вчерашним концертом, но это не так. Это был Пау Казальс. Я поставил одну из его старых записей, «Токката до мажор» И. С. Баха. Горничные топтались под дверью. Я прибавил звук. Когда запись закончилась, они захлопали в ладоши. Надо написать кому-нибудь в Bose, что их динамики удались на славу.
Большинство людей эту музыку так и не услышат за всю жизнь. Музыка помогает нам понять наши истоки, но и, что еще важнее, понять, что с нами произошло. Бах написал «Сюиты для виолончели» для своей молодой жены, в помощь ее занятиям виолончелью. Но в каждой ноте любовь, которую не выразить словами. Я чувствую ее досаду и радость, когда мой смычок извлекает ноты смиренного органиста, который представлял себе сочинительство музыки ежедневной работой. Когда Бах умер, кто-то из его детей продал его партитуры мяснику; они решили, что лучшее применение бумаги – для заворачивания мяса. В маленькой немецкой деревушке отец принес домой обмякшего гуся, завернутого в бумагу, исписанную странными и прекрасными знаками.
Я открываю футляр виолончели, и аромат напоминает мне деда. Я поднимаю инструмент и нежно пробегаю пальцами по струнам. В каждой ноте живут все