2 страница
С утра до сумерек я куковал там, прислонившись спиной к печной трубе, поджариваясь на солнце, обозревая волнующуюся, трепещущую равнину, пока не начинала кружиться голова и все белое не становилось черным. Завидев армию повстанцев, я должен был кричать и махать руками: ведь они могли пройти мимо, не заглянув в нашу усадьбу. Мы во всем следовали указаниям деда. Он наготовил всяческих кушаний – караваев хлеба, окороков, сала, колбас – и хотел передать их сражающимся крестьянам. Но они все не шли и не шли, а я все сидел на крыше, играл на тутовой свистульке, чтобы не было так скучно, солнце трудилось в поте лица, я открыл глаза и увидел себя лежащим в траве, под сенью вишни, на лбу у меня было мокрое полотенце, а рядом стояли отец и дед с встревоженными лицами.

– Слава богу, – сказал отец, увидев, что я открыл глаза. – Мы думали, тебе хуже. – Зрачки его синих глаз то суживались, то расширялись, как у рыси, и я понял, что он сердится на меня.

– Никак сверзился, – пытался объясниться, приподнявшись на локте. – Не успел оглянуться, как голова закружилась. Я не нарочно, отец.

Но отец сердился не на меня, а на деда. Дед ворчал:

– Не будет из Криступоньки ремесленника. Жидка его башка на крыше сидеть. А там ведь и рубанком и топором помахать надо.

– Легко тебе, – произнес отец, и я понял, что он едва сдерживает себя. – Легко тебе говорить. Мальцу девять лет, с рассвета до сумерек высиживает наверху, солнцем паленный, ливнем моченный.

– Не было ливня, Сципионас. Не выдумывай, – буркнул дед.

– И на том спасибо, – сказал отец. – Лежал бы сейчас с горящими легкими. Ладно, – добавил он, – больше не позволю ребенку туда лазить. Делайте, что хотите.

– А повстанцы? – спросил дед.

– Повстанцы? А что мне до них? Я ради трех моргов[2] земли, ими обещанных, коли победят, жертвовать сыном не стану. Нам что, земли не хватает?

– Хватает, Сципионас, – с некоторой грустью ответил дедушка. Это значило, что он не придумал, как получше ответить отцу.

Но споры у нас дома так просто не кончаются. Отец с дедушкой простояли бы надо мной до самого вечера, неспешно, но весомо защищая каждый свою правду. Так бы и было, если б я, лежа в траве, не почувствовал спиной, как дрожит земля.

– Кони, – сказал я. – Я слышу конный отряд.

– Не суйся, Криступас, когда взрослые разговаривают, – не глядя на меня, буркнул отец.

Только дедушка встрепенулся:

– Далеко ли, Криступас, дитятко?

Я прислушался:

– Где-то рядом.

– Слава тебе господи, – вздохнул дед. – Это они. Ну что, Сципионас, моя взяла?

Отец, однако, не на шутку изготовился к спору.

– И зачем надо было ребенку торчать на крыше, как аисту? Лучше бы весь день валялся под деревом.

Дедушка повернулся к нему спиной и ушел.

Отец, крайне недовольный, пошмыгал носом и тоже ушел, только в другую сторону. Я остался лежать в тени.

Дед взял вилы для сена на длинной рукояти, привязал к ним ярко-желтую косынку нашей покойной бабушки и вышел к воротам. Вскарабкавшись на них, поднял вилы над головой и принялся размахивать косынкой, словно флагом. Как-то, года через два, я спросил у него, обнаружив желтый плат в ящике комода, правда ли, что флаг повстанцев был желтого цвета.

– Сущая правда, – не моргнув глазом, ответил дед: видно, он и сам успел в это поверить.

И вот он махал своим приспособлением так долго, что мне надоело на это смотреть, потом слез и отнес флаг в клеть. Вскоре показались всадники.

Было их добрых два десятка, потных, с головы до пят в пыли. Белесая пыль, словно слоем штукатурки, покрывала платье, сапоги, лица и руки людей и коней, с гривы до копыт. Потому все они, и всадники и кони, казались похожими друг на друга – двадцать коней-близнецов и двадцать близнецов-мужчин, одетых в униформу. Пот, струящийся по лицам, смешавшийся с пылью проселочных дорог, пустошей и песчаников, стал похож на известковую смесь, застывшую и потрескавшуюся, будто отставшая местами краска церковных статуй. Живые сверкающие глаза говорили нам, что это не двадцать нечистых духов и не плод горячечного воображения. Это были самые настоящие всадники, и все же выглядели они устрашающе, и я услыхал, как мать, стоящая в сенях, вымолвила негромко, глядя на них в упор:

– И освобождены были ангелы, приготовленные на час, и день, и месяц и год для того, чтобы умертвить третью часть людей.

Я приподнялся на локте, любопытствуя, что же будет. Из сада вернулся отец с косой на плече, ее железко было зеленым от сока травы. Дедушка, потирая руки, бегал взад-вперед вдоль клети, заметно возбужденный, не зная, за что схватиться.

Перво-наперво всадники бросились к колодцу: напоили коней и сами утолили жажду. Дед воспрял от радостной бездеятельности. Он схватил отца за локоть и потащил за собой. Вдвоем они выставили двери хлева, изнутри измазанные навозом, но снаружи промытые дождем и отполированные ветром, и, бросив их на козлы для пилки дров, получили знатный стол. Отец, прямо скажем, не надрывался, потому дед его все понукал и дергал за руку. Затем они пошли в клеть, принесли хлеб, сыры, окорока, молоко, слабое сусло и разложили все это наспех, но не необдуманно, а с мыслью, на дверях, а дед все косился на пришельцев, до тех пор не произнесших ни одного приветственного слова, и было заметно, что он доволен. «Повстанчики» – так он про себя окрестил бунтовщиков. С моего лежбища не было слышно, произнес ли его старик, но я верил, что – да.

Еще раз любовно окинув взглядом угощение, дедушка развел руки и вприсядку пошел к колодцу. Казалось, он ловит курицу. На самом деле это должно было означать: «Милости просим, дорогие гости, чем богаты…» Так дедушка представлял себе поведение гостеприимного хозяина, так он себя и вел.

Сейчас мне трудно все это вспомнить. Я сильно перегрелся на солнце, а кроме того, падение с крыши дало о себе знать. Все же я ясно вижу дедушкины руки, помаленьку опускающиеся долу, словно они затекли, и ему стоит неимоверных трудов держать их воздетыми. Дело в том, что пришельцы в конце концов принялись отряхиваться, пыль клубами взвивалась в небо. Но не успела она развеяться, как мы увидели, что у колодца стоят двадцать царских улан.

Что-либо изменить было уже невозможно. Угощение – на столе, хочешь не хочешь, придется накормить два десятка суровых, вымотанных скачкой всадников. Ели и пили они стоя, не обмениваясь ни словом, не обращаясь ни к дедушке, ни к отцу. Еду они приняли как само собой разумеющуюся дань, без слов, жестов или улыбок благодарности. Видимо, потому, что были очень усталы, ведь даже глаза их не глядели ни на