– Ты дочка Джона Коула, – сказал он без тени страха.
– Откуда вы знаете, что я дочка Джона Коула? – спросила я. Меня напугало уже и то, что меня узнали.
Он сказал, что прошлой осенью доставил нам на ферму какие-то тяжелые припасы в фургоне, и удивился, что я не помню, – ведь тогда он сделал мне комплимент.
– А теперь ты стала еще красивее, – сказал он. Смотри, какой храбрый.
Я не знала, что ответить. В своем роде это было как нежданная засада. Я была готова обороняться. Томас Макналти говорил, что девушка должна не бояться и уметь пользоваться ножом и пистолетиком, все такое. У меня в подоле был зашит тоненький стальной ножичек на случай, если пистолет подведет. Английской стали. Томас Макналти показал, в какие места его лучше всего втыкать, если на тебя напали.
Но каждый раз, когда я приезжала в город за покупками, Джас Джонски был со мной любезен. Как будто бы теперь у меня было кому доверять в городе. Между нами что-то происходило, но я не могла подобрать этому имени. Мне казалось, это что-то хорошее. Я начала ждать следующей встречи и даже подгоняла мулов по дороге в город, что им было совсем не по душе.
Да, я явно нравилась Джасу Джонски. Он полгода отвешивал мне сахар и все прочее, а потом, когда у моей телеги отвалилось колесо, отвез меня на ферму Лайджа Магана и разговорился с Томасом Макналти. Томас такой человек, что и с самим дьяволом не отказался бы поболтать, так что Джасу не стоило труда его разговорить. Так Томас Макналти и Джон Коул начали с ним знакомство. Я никогда не видела, чтобы Джон Коул смотрел на человека с такой неприязнью.
Но Джас Джонски был то ли слеп, то ли влюблен и вроде бы не замечал. Он стал являться к нам на ферму регулярно и, когда узнал, что Томас Макналти любит дорогой сорт патоки, что возят из Нового Орлеана, стал время от времени приносить банку этой самой патоки. Джас сидел, улыбаясь и болтая, Томас совал в банку прутик и облизывал, как медведь, а Джон Коул молча кривился. Он был равнодушен к патоке, кроме самой дешевой, что мы добавляли в табак после уборки урожая. Джас Джонски сиял улыбкой, как солнце, которое никак не желает заходить, несмотря на поздний вечер.
– Мне нравится в городе, – говорил Джас Джону Коулу, – но и здесь, на природе, тоже нравится.
Джон Коул молчал.
Самое большее, что Джон Коул позволял в смысле ухаживаний, это чтобы Джас походил со мной в лесу десять минут. Нам даже за руки не разрешалось держаться. У Джаса Джонски были скромные устремления – обзавестись собственной лавкой. Еще он туманно упоминал о переезде в Нэшвилль, где у него жила родня. Несколько раз он останавливался, ставил меня перед собой и начинал с жаром объяснять, как он меня любит. Было очень приятно смотреть, как он краснеет. Совсем как в романах, когда бурные признания вырываются из груди его.
Потом Джас Джонски решил, что может на мне и жениться, и спросил меня. Я не знаю, сколько лет мне тогда было, но, думаю, семнадцати еще не исполнилось. Я родилась в полнолуние месяца Оленя – это все, что я знала. Джас сказал, что ему девятнадцать. Он был рыжий, с таким цветом лица, словно обгорел на солнце, – не только летом, но и круглый год.
Узнав об этом, Джон Коул тоже покраснел. Как вареный рак.
– Нет уж, милостивые государи! – сказал он.
Все-таки я работала в конторе у Бриско: необычное занятие для девушки, не говоря уж – индеанки. Думаю, Джон Коул хотел, чтобы из меня получился первый президент индейской крови.
Ну а я думала, что очень хочу замуж за Джаса Джонски. Мне само слово нравилось. Я это вроде как представляла себе. У меня была такая картинка в голове. Мы даже еще не целовались ни разу, но я представляла себе, как запрокидываю голову для поцелуя. Мы держались за руки, когда Джон Коул не видел.
Но Джон Коул был мудрый человек и видел другое. Он-то не рисовал себе картинок в розовом цвете. Он знал, каков этот мир, и что этот мир скажет, и что потом сделает. И Джон Коул был в основном прав.
Но мне было уже почти семнадцать, а может, и исполнилось семнадцать, и что я знала, ничего. Ну, кое-что знала. Где-то далеко в моей памяти скрывалась черная картина с криками и кровью, потоками крови. Мягкая бронзовая кожа сестры, теток. Иногда у меня получалось что-то вспомнить – или казалось, что получается. Может быть, я говорила, что не помню, потому что не хотела помнить – даже внутри себя. Как на нас сыпались солдаты в синих мундирах, штыки, пули, огонь и жестокое убийство душ. Не знаю. Может, я это воображаю со слов Томаса Макналти. Черная картина. Но потом – долгая и отчетливая память того, что делали для меня Томас Макналти и Джон Коул, все их могучие труды, чтобы утешить меня и дать мне кров.
Томас Макналти был не настоящей матерью, но почти настоящей. Время от времени он даже ходил в платье.
Я думала, Джас Джонски может взять на себя то, что раньше делали Джон и Томас, в смысле утешения и предоставления крова.
Он был не красавец, с этим своим красным лицом. И телом он был дрябл, точь-в-точь трухлявое бревно в лесу. Но с двадцати шагов смотрелся вполне нормально. О, он был просто обычный парень, тощий мальчишка, потомок поляков, переселившихся в Америку. Но для жителей Париса главное было, что он белый. Белый человек. Говорят, любовь слепа, но горожане были определенно зрячие. Даже очень.
Когда тебе раз за разом говорят одно и то же, поневоле устанешь. Я знаю, мистер Хикс думал, что Джас Джонски сошел с ума. А может, предался дьяволу. Хотеть жениться на существе, которое ближе к обезьяне, чем к человеку, – вот как сформулировал это мистер Хикс. Джас Джонски передал мне его слова, очень сердитый, но вместе с тем, может быть, чуточку испуганный. У Джаса была мать в Нэшвилле, но он ни разу не свозил меня, чтобы с ней познакомить. Ничего такого.
Однажды я вернулась на ферму вся в синяках. Увидев это, Розали Бугеро вскрикнула и отвела меня на задворки, в баню, потому что со мной надо было сделать тайное, чего мужчинам видеть не полагалось. Потом она привела меня в дом, смешала мазь из толченых листьев и осторожно втерла мне в разбитое лицо.
Когда мужчины вернулись с поля, Томас Макналти сильно