— Может, расскажете мне, о чем речь, прежде чем решите не беспокоиться.
— Тут нет никакого секрета, Стив. Ты попробуй вспомнить пару моментов в своей жизни, когда твой страх ушел пообедать. Отличное чувство, правда? А теперь представь, что ты всегда чувствуешь себя именно так.
— Не думаю, что у меня осталось время чувствовать.
— Нэпертон тоже так считал.
— Узрите же, — сказал я, — последующие диагностические процедуры показали, что так оно и было!
Удар Генриха, похоже, достал аж до печени. А потом я изображал некое подобие вальса эмбриона на половицах.
Генрих завис у двери.
— Я не говорю, что это шедевр литературы, — сказал он, — но мы здесь относимся к «Догматам» достаточно серьезно.
Я не слышал, как он ушел.
Ужин в тот вечер состоял из какого-то паскудного рагу: я видел, как Пэриш его готовит — недоваренная морковка и тушенка в слякоти. Мне кажется, он кинул туда и несколько киви.
— Я знаю только, — сказал он, — что в конце дня должен быть котел еды. Я это знаю, а большего мне знать и не нужно.
Я взял себе еды из упомянутого котла.
— Стивио, — позвал Бобби Трубайт. — Давай к нам, за детский столик.
Он сидел с женщиной в кресле-каталке, которую я видел на Первом Зове.
— Это Рени, — сказал Трубайт.
За столом сидел еще один человек — лысеющий, с плохой кожей и, как мне показалось, с двойным подбородком; только потом я заметил у него огромный зоб. Он вырядился каким-то европейским пехотинцем восемнадцатого века — вплоть до коротких штанов и высоких сапог, плюс кожаный патронташ.
— Это ДаШон, — сказал Трубайт. — Он Джексон Уайт.[13]
— Я же тебе говорил, — вмешался ДаШон. — Я не одобряю этот термин.
Я наклонился к Рени и показал на Дитца, сидевшего рядом с Генрихом у очага.
— Твой дружок тебя прогнал? — спросил я.
— Мой дружок? — переспросила она. — Иди ты на хер.
— Она кусает, — сказал Трубайт. — Но глотает ли?
— И ты иди на хер, Бобби. Мистер Голливуд.
— В рот долбать Голливуд, — сказал Трубайт. — Я не Голливуд.
— Давай попробуем еще раз, — обратился я к Рени. — Я…
— Давай лучше не будем. Я знаю, кто ты, а это не убежище для одиноких сердец, мать их.
— Рени muy sensitivo,[14] — объяснил Трубайт. — Она знает, что парням нравится ее домогаться: думают, она даст им так, и кажутся себе святыми. Им, блин, чертовски интересно, как это — дрючить красотку-калеку. Черт, даже мне интересно.
— Боб, ты видишь меня насквозь, — сказала Рени. — Я так счастлива, что у меня есть такой представитель. Объяснение моих затруднений обычно очень утомляет.
— Видишь, она обидчивая, — сказал Трубайт.
— Она права, — ответил я.
— Она вот-вот сблюет, — сказала Рени и отъехала от нас, держа миску с рагу на коленях. Мы смотрели, как она стукнулась о ближайший столик, вывернула, выругалась.
— Твоя жалость им не нужна, — сказал ДаШон. — Им нужны пандусы.
— Ей скорее нужны тоннели, — сказал Трубайт. — Влажные теплые тоннели.
— Чего?
— Скажем так, она всерьез арендовала кое-какую собственность на острове Лесбос.
— Рени — лесбиянка, — уточнил ДаШон.
— Да ладно, используй клинический термин.
— А тебе-то чего? — поинтересовался я.
— А мне много чего, — ответил Трубайт. — Ты что, из полиции нравов, что ли? Смотри, если парни хотят ебать друг друга, так по мне — это круто. Это метод Сократа, блин. Но когда баба бабу… Я считаю, что это неприемлемо.
— Потому что они не приемлют тебя.
— Ну дак.
— ДаШон, — спросил я, — а ты откуда?
Младший капрал поднял голову.
— Горы Рамапо.
— Там все так одеваются?
— Это точная копия формы, которую носили гессенские наемники во время твоей колониальной войны.
— Моей войны?
— Не думаю, что Отцы-Основатели думали о таких, как я, когда писали свои бессмертные слова свободы. Мы потомки сбежавших рабов, индейцев и гессенских дезертиров. Врагов вашей славной республики.
— Не помню, чтобы я что-нибудь подписывал, — ответил я.
— Он единственный Джексон Уайт, который хотя бы в колледж попал, — сказал Трубайт. — Остальные живут в маленьких дерьмовых лачугах, со сломанными антеннами на крышах.
— Я не белый, и зовут меня не Джексон, — сказал ДаШон. — И скоро нам протянут кабельное.
— А что привело тебя в Центр? — спросил я.
— А что приводит сюда любого из нас? — ответил он.
— Я здесь, чтобы излечиться.
— ДаШон тут из-за этого долбаного яйца на шее.
— Базедова болезнь? — спросил я.
— А у кого ее нет? — спросил Бобби Трубайт.
— Мы работаем над моей щитовидкой, — сказал ДаШон. — Помимо всего прочего.
— Попутного ветра, приятель, — сказал Трубайт.
— Убавь поток негативных ионов, будь добр, — сказал ДаШон.
— Иногда он такое говорит, — объяснил Трубайт.
— Я говорю это сейчас, — сказал ДаШон, встал и пошел к тележке со своей тарелкой.
— Зачем быть таким говнюком? — закричал Трубайт ему вслед. — Ты и так психованный урод. Зачем тебе лишние проблемы?
— Умеешь ты с людьми, — заметил я Трубайту.
— Я правдолюб. Так я тут и очутился.
— И все?
— Ну, еще из-за наркоты. Ты не читаешь профессиональные журналы?
— Только не твоей профессии.
— Ну да, я забыл. Ты делаешь вид, что я не знаменитость. Ладно, по фиг. Я долго кочевал из тюряги в тюрягу. Моя проблема — в масштабах моего таланта, Менеджер предложил мне это место. Увидел где-то рекламу. С тех пор я этого менеджера не видел и не слышал. Оно и к лучшему. Сейчас я постигаю глубинный смысл. Типа, на хрен мне снова телевидение. Если только не высококачественное.
Кто-то постучал по стакану с водой. Я подумал о всех сегодняшних столовых приборах и серебре, с которыми мне утром придется вступить в интимные отношения. Пэриш кричал ура моему посудомойству, говорил, что я интуитивно овладел этикой пузырькового танцора: теперь мимо не проскользнет ни одна грязная или похоже-грязная вещь. Стук стал громче, и шум в комнате стих. Генрих встал перед очагом.
— Люди восстановления и искупления, — сказал он. — Я надеюсь, что говорю за всех нас, когда говорю нашему брату Пэришу на кухне касательно нашей трапезы: молодец, отличная работа! Но теперь мы должны перейти к более скорбным делам, а именно — к исполнению наказания, к которому был приговорен молодой Лем Бёрк за преступления против общины и вопиющие нарушения «Догматов». Лемюэль, будь так добр.
Мальчик встал.
— Пожалуйста, — тихо сказал он. — Пожалуйста, не надо.
Эстелль Бёрк рыдала в дверях. Олд Голд держал ее под руки и пытался заткнуть ей рот, а она отбрыкивалась.
— Прошу вас, — снова сказал Лем. — Я обещаю, что больше не буду.
— Что не будешь?
— Делать эти вещи.
— Боюсь, — сказал Генрих, — тебе еще нужно продемонстрировать понимание собственных проступков. Каркас!
Это походило на большую вешалку на колесиках. Нэпертон вкатил ее в комнату.
И тут Лем заплакал.
— Пожалуйста, пожалуйста, не надо.
— Разоблачись! — скомандовал Генрих.
Лем был очень тощим — одна грудная клетка. Он закрыл промежность ладонью и посмотрел на мать — та все еще билась в руках Олда Голда.
— Поднять! — приказал Генрих.
Мальчика подняли за локти, просунули его ноги в