Смех мой не заметили бы, но я-то бы знал, что смеюсь. Я хорошо помню их, эти последние несколько дней, они оставили о себе больше воспоминаний, чем предшествовавшие им тридцать с чем-то тысяч. Обратное было бы не так удивительно. Когда я проведу инвентаризацию, если смерть моя к тому времени не будет готова, я напишу воспоминания. Ха-ха, я пошутил. Не имеет значения. Существует буфет, в который я никогда не заглядывал. В одном из его углов лежит мое имущество, небольшой кучкой. Длинной палкой я могу пошевелить его, подтащить к себе, отодвинуть. Моя кровать стоит у самого окна. Большую часть времени я лежу, повернувшись к нему лицом. Я вижу крыши и небо, вижу кусочек улицы, если вытягиваю шею. Ни холмов, ни полей я не вижу. И все же они недалеко. Разве недалеко? Не знаю. Моря я тоже не вижу, но, когда начинается прилив, я его слышу. На противоположной стороне улицы я вижу дом, и то. что происходит в одной из комнат этого дома, тоже вижу. Странные вещи иногда там происходят, я вижу там удивительных людей. Возможно, они ненормальные. Они, должно быть, видят меня тоже, мою большую голову со всклокоченными волосами, торчащую за стеклом. У меня в жизни не было так много волос, как сейчас, и таких длинных, я заявляю это, не опасаясь противоречия. Но по ночам они меня не видят, я никогда не зажигаю свет. Я изучил немного звезды за то время, что нахожусь здесь, но прочесть по ним свою жизнь не умею. Однажды ночью, когда я не отрываясь смотрел на них, я внезапно обнаружил себя в Лондоне. Разве возможно, чтобы я добрался до Лондона? И какое имеют отношение к этому городу звезды? Что же касается луны, то ее я узнал хорошо, я отлично знаком теперь со всеми изменениями ее орбиты и склонения, мне известны, более или менее, те ночные часы, когда я могу увидеть ее в небе, и те ночи, когда она не появится. Что еще? Облака. Они изменчивы, необычайно изменчивы. И всевозможные птицы. Они прилетают, усаживаются на подоконник, просят пищу. Это трогательно. Барабанят в стекло клювами. Я никогда ничего им не даю. Но они все прилетают и прилетают. Чего они ждут? Птицы эти — не стервятники. Меня не только оставили здесь, но за мной еще и ухаживают! Вот как это теперь делается. Дверь приоткрывается, чья-то рука ставит тарелку на тумбочку, специально для этого предназначенную, убирает тарелку, которую она же подавала вчера, дверь снова закрывается. Это делается изо дня в день, вероятно, в один и тот же час. Когда я чувствую голод, я цепляю тумбочку палкой и подтаскиваю ее к себе. Тумбочка — на колесах, она подкатывается ко мне со скрипом и вихлянием. Когда она мне больше не нужна, я возвращаю ее на место, к двери. В тарелке — суп. Они, должно быть, знают, что я беззубый. Я ем один раз из двух, из трех, в среднем. Когда мой ночной горшок наполняется, я ставлю его на тумбочку, рядом с тарелкой. В этом случае я целые сутки живу без горшка. Неправда, у меня два горшка, здесь позаботились и об этом. В постели я лежу голый, под одеялами, число которых я то увеличиваю, то уменьшаю, по мере того, как приходят и уходят времена года. Мне никогда не бывает жарко, никогда не бывает холодно. Я не умываюсь, но я лежу не грязный. Если мне случается запачкаться, то вполне достаточно потереть грязное место пальцем, смоченным слюной. Еда и ее выделение — здесь главное. Тарелка и горшок, тарелка и горшок — вот они, полюса. Сначала было не так. В комнату входила женщина, суетилась, узнавала, что мне нужно, чего мне хочется. В конце концов мне удалось вбить ей в голову мои нужды и желания. Это было нелегко. Долгое время она не понимала. Вплоть до того дня, пока я не нашел наконец те слова и те интонации, которые ее устроили. Все это, должно быть, наполовину игра воображения. Именно она раздобыла мне эту длинную палку. На одном ее конце крючок. Благодаря палке я могу дотянуться до самых отдаленных и укромных уголков своего жилища. В каком огромном долгу я перед палками! Долг так велик, что я почти забываю те удары, которыми они меня наградили. Женщина эта старая. Не понимаю, почему она ко мне хорошо относится. Да, назовем ее отношение ко мне добротой, не играя при этом словами, ибо ее отношение ко мне — действительно доброта. По-моему, она даже старше меня, только сохранилась намного хуже, несмотря на всю свою подвижность. Вероятно, она является, так сказать, приложением к комнате. Если это так, то в особом изучении она не нуждается. Но вполне допустимо, что ее доброта ко мне — следствие чистой милости, или она делает это, движимая не столь уж всеобщим чувством сострадания или милосердия. Невозможного не существует, отрицать это я больше не могу. Но не менее разумно предположить, что вместе с комнатой я получил и ее. Теперь мне видна от нее только костлявая рука и часть рукава. И даже этого нет, нету даже этого. Быть может, она уже умерла, скончалась раньше меня, быть может, совсем другая рука накрывает и убирает мою тумбочку. Я не знаю, сколько времени нахожусь здесь, должен в этом признаться. Знаю только, что был уже очень стар, когда обнаружил себя здесь. Я называю себя восьмидесятилетним, но доказать это не могу. Возможно, мне всего-навсего пятьдесят, а то и сорок. Целая вечность прошла с тех пор, как я считал их, мои годы, я имею в виду. Я знаю год своего рождения, я не забыл его, но не знаю, до какого года я добрался. Все-таки мне кажется, что я нахожусь здесь очень давно, ибо все, что способны сделать со мной времена года, в моем заточении из четырех стен, мне известно. А за год или два этого не узнаешь. Я и моргнуть не успел, как пролетели все эти дни. Нужны ли комментарии? Несколько слов о самом себе, пожалуй. Мое тело является, как о нем говорят, пожалуй, не совсем верно, немощным. Практически оно ни на что не способно. Иногда мне не хватает способности передвигаться. Впрочем, я не слишком подвержен ностальгии. Мои руки, как только им удается занять исходное положение, в состоянии проявить некоторую силу. Но дело в том, что мне трудно управлять ими. Вероятно, ослабли нервные центры. Я немного дрожу, лишь немного. Тяжелые