можно, но против этого восстаёт разум. Пусть этот вопрос решает полиция, а не я. Если без документов жить противозаконно, то почему они не настаивают на том, чтобы я их получил? Возможно, потому, что документы стоят денег, а их у меня нет? Но в таком случае разве не могут они конфисковать у меня велосипед? Вероятно, без судебного ордера не могут. Непостижимо. Достоверно лишь то, что больше я уже не отдыхал так никогда, — ноги непристойно на земле, руки на руле, голова на руках, весь отрешённым и покачивающийся. Зрелище действительно жалкое, скверный пример для тех, кого надо ободрить в их тяжком труде, кто должен видеть перед своими глазами исключительно проявления силы, смелости и радости, без чего на закате дня они рухнут и покатятся по земле. Но стоит лишь объяснить мне, что такое пристойное поведение, и я начинаю вести себя пристойно, в пределах своих физических возможностей. С этой точки зрения я непрерывно улучшаюсь, ибо я — ибо меня приучили быть сообразительным и проворным. А что до готовности исполнять приказания, то её у меня с избытком, чрезмерная готовность и озабоченность. Могу утверждать, что мой репертуар дозволенных движений непрерывно пополнялся, начиная с самых первых шагов и кончая последними, выполненными в прошлом году. И если всё же я постоянно вёл себя, как свинья, то вина в этом не моя, а моего начальства, которое подправляло меня исключительно в мелочах, вместо того чтобы объяснить суть всей системы в целом, как делают в лучших английских университетах, и провозгласить основные принципы пристойного поведения, и научить, как, начиная так-то, безошибочно кончить тем-то, и раскрыть истоки того, что называется манерами. Тогда такие привычки, как ковыряние в носу, почёсывание яиц, сморкание в два пальца и мочеиспускание на ходу, я, прежде чем демонстрировать их публично, сопоставил бы с исходными аксиомами благопристойности. У меня же обо всём этом только негативные и эмпирические представления, а это значит, что почти всю жизнь я прожил во мраке неведения, всё более сгущающемся по мере того, как жизненные наблюдения всё больше и больше ставили под сомнение возможность постоянного соблюдения этикета, даже в весьма ограниченных пределах. И только с тех пор, как я прекратил жить, я задумался об этом и обо всём остальном. Обретя покой гниения, я вспоминаю свою жизнь, это затянувшееся бессвязное переживание, и сужу её, как, по слухам, Господь будет судить меня, с не меньшей дерзостью. Гнить — это тоже жить, я знаю, знаю, не томите меня, но иногда забываю. Возможно, настанет такой день, когда я расскажу и об этой жизни, и тогда я узнаю, что в то далёкое время, когда, как мне казалось, я что-то знал, я просто существовал, и что бесформенная и безостановочная страсть спалила меня до самой гниющей плоти, и тогда же я пойму, что, когда приходит знание того, что не знаешь ничего, вырывается крик, всегда одинаковый, в меру пронзительный, в меру откровенный. Так давайте же крикнем; говорят, это действует благотворно. Да, крикнем сейчас, потом, пожалуй, ещё раз, потом, возможно, последний. Крикнем о том, что заходящее солнце осветило белую стену полицейского участка. На этот белый экран, как в китайском театре теней, брошена тень. Моя и велосипеда. Не отрывая взгляда от стены, я начал играть. Жестикулировал, размахивал шляпой, катал велосипед перед собой, вперёд, назад, гудел в рожок. Сквозь зарешеченные окна за мной следили, я чувствовал на себе их глаза. Полицейский, стоявший у двери, велел мне убираться. Он мог этого не делать, я уже успокоился. В конце концов, тень ничуть не лучше предмета. Я попросил полицейского помочь мне, сжалиться надо мной. Он не понял. Я думал о пище, которую предлагала мне благотворительница. Достал из кармана камешек и сунул его в рот. Он стал совсем гладким, когда-то его ласкали волны, теперь сосал я. Камешек во рту, гладкий, круглый, он успокаивает, освежает, когда сосёшь его, обманываешь голод, забываешь жажду. Моя медлительность разгневала полицейского, он направился ко мне. За ним тоже следили, через окна. Кто-то засмеялся. Во мне тоже кто-то смеялся. Я взял в руки свою негнущуюся ногу и вынес её за кадр, отбыл. Я забыл, куда я направляюсь. Остановился подумать. Если крутишь педаль, думать нелегко, для меня. Когда я начинаю думать на велосипеде, то обычно теряю равновесие и падаю. Я говорю в настоящем времени, ибо о прошлом проще говорить в настоящем. Назовём его мифологическим настоящим, не имеет значения. Я задумался, приняв привычную позу, но вдруг вспомнил, что это запрещено. Я продолжил свой путь, о котором не знал ничего, просто путь по поверхности земли, светлой или тёмной, ровной или холмистой, но всегда мне дорогой, несмотря ни на что, как дорог звук того, кто идёт по ней, оставляя за собой в сухую погоду облако пыли. И вот я уже приехал, не успев даже сообразить, что покинул город, на берег канала. Канал пересекает город, я знаю, знаю, даже два. Но откуда эти изгороди, эти поля? Не мучь себя, Моллой. Внезапно я соображаю, что моя негнущаяся нога — правая. На противоположном берегу я увидел упряжку ослов, тянущих бечевой баржу, в мою сторону, услышал сердитые крики и глухие удары. Чтобы лучше видеть приближающуюся баржу, я остановился и опёрся ногой о землю. Баржа приближалась так плавно, что рябь на воде не возникала. На барже везли гвозди и доски, так мне показалось. Мои глаза встретились с глазами одного из ослов, потом опустились к его ногам, отметили изящную и надёжную поступь. Перевозчик отдыхал, упершись локтем в качено, подперев голову ладонью. Сделав три-четыре затяжки, он, не вынимая трубки изо рта, сплёвывал в воду. Солнце на горизонте полыхало зеленовато-жёлтым огнём, туда лежал мой путь. Наконец я спешился, доковылял до канавы и лёг на землю рядом с велосипедом. Вытянулся во весь рост, раскинул в стороны руки. Ветви боярышника нависали надо мной, но я не люблю запах боярышника. Трава в канаве была густая и высокая. Я снял шляпу, прижался лицом к длинным травяным стеблям. Теперь я мог вдыхать залах земли, запах земли пропитал траву, руки мои оплетали травой лицо, пока я не ослеп. Я и покушал немного, отведал немного травы. И вот из ниоткуда, как тогда с именем, возникло воспоминание, что утром этого уже отходящего дня я отправился к матери. Причины? Я их забыл. Но знал, конечно же, знал, и как только вспомню, немедленно, расправив подрезанные крылья неизбежности, помчусь к матери. Да, всё становится предельно просто,