Побежал Володша, но поймали его. И разорвали здесь же, под окном. Оскольд дань положил и ушел, посадника оставил. И тихо было в Полтеске. Володшу, и жену его, и сына, и братьев — под корень всех извели.
Всех, да не всех! Микула уцелел. Они с Володшей — одного отца, но разных матерей. Говорят, ушел Микула по реке куда–то вниз, возможно, к варягам. А было оно так или нет, кто знает…
Князь поднял голову. Игнат в дверях.
— Ну, что тебе?!
— Так ждут давно. Те, на реке.
— А что Угрим?
— Уехал. Скоро.
— Как?
— Все честь по чести. Взял Лысого. А в поводу — Играя и Стреножку.
— Хорошо. Иди. Я приду.
Игнат ушел. Тихо в гриднице, пусто. Стол, миска, хлеб. Здесь за столом отец сидел. И дед. И много еще кто. А первым сел Микула. Хлеб… Князь отломил краюху и понюхал. Постоял… Потом подошел к печи и опустился на колени. Тихо позвал:
— Бережко! Бережко!
Никто не ответил. Да он ответа и не ждал. Переломил краюху, покрошил. Опять позвал:
— Бережко! Ешь!
Высыпал в подпечье. Подождал. Ни звука. Заглянул туда.
И улыбнулся — угольки светятся. Да, словно угольки. Моргают, тусклые. Значит, жует. Сыпанул еще, потом еще. Лик, он издалека привезен. Микула ликов не имел, он кланялся кумирам. А Полтеск у Оскольда взял! Прости мя, Госпоги!..
Перекрестился, встал и осмотрелся. Никого. Стол, миска, хлеб. А за окном давно уже светло. Пора идти. Небось заждались.
2
Спустился по крыльцу. Крыльцо скрипело. Когда живой идет, оно всегда скрипит. А вот Она ходит неслышно.
Грязь во дворе. Перемостить пора. Ведь говорил же им не раз. Да что им грязь? Им грязь привычна. Им надо, чтобы все было в грязи, чтобы никто не вылезал. И думают, так здесь и ловчей всего. И правильней. Ровней. Бух в Зовуна — и глотку драть. Как будто что по–дедовски идет — это и есть венец всему. Глушь, темнота людская.
Щека задергалась.
Да что теперь тебе до них до всех? Осталось–то всего ничего, терпи! Терплю. Вон Хром идет. Бог в помощь, Хром. Будь здрав, Бажен. Кивнул, опять кивнул…
Остановился, оглянулся на Софию, снял шапку, осенил себя крестом. Отдал поклон — не Зовуну, а ей, ибо Зовун сам по себе, мы сами по себе. Шапку надел — на самые глаза. Прошел мимо него, не покосился даже… А ведь хотел идти без шапки. Взял сапоги варяжской юфти, нагольный полушубок, меч. А шапку отложил.
— Застынешь, князь, — сказал Игнат. — Вон ночью как тебя знобило.
— Так то не от этого.
— Все от того. И все к тому.
— К чему?
Игнат не ответил и подал шапку.
К тому ли, не к тому… А шапке сколько уже лет? Еще за море в ней ходил. Значит, с десяток будет. Ворс вытерся совсем. В такой, что ли, положат? А хоть бы и в такой!
Не выдержал, оглянулся. Висит Зовун, веревку ветер треплет. Озяб небось… Но погоди, даст Бог, скоро согреешься — и еще как, звону будет, радости!.. Тьфу, тьфу!
В воротах — отроки, Вешняк и Чмель. Заметили, как расплевался ты, теперь щерятся, зубастые. Что им Зовун? Им ты — Зовун, они — твои, не градские…
Ворота. Лживые. Трувор через них входил, Оскольд. А прадед твой, Владимир Святославич, внук Игорев и правнук Рюриков, тот на коне въехал, по костям. От Буса счет ведем, случалось всякое, но никогда еще такого не бывало, чтобы к нам в род въезжали — незвано и через нашу ж кровь! И от них, от этих ворот, ото дня того и зачалась вражда!
Мосток над рвом. Тропинка идет вниз, к реке. А вот и лодка. Ждут.
Князь помрачнел. На веслах — два Невьяна, Ухватый и Копыто. Недобрый это знак. А что теперь к добру?! Сел меж Невьянов, повелел:
— Не шибко.
Выгребли на стрежень. На Вражьем Острове кричали галки. На Заполотье было еще тихо, туман лежал. И ветер стих, а пробирало крепко. Князь запахнулся поплотней. Сидел, смотрел на воду. Вода была мутная. Ну, здравствуй, Дедушка. В Никитин день я одарил тебя. Ты отплатил — значит, дар мой принял. Отведал я нечистого да жирного. В последний раз. Теперь у меня все будет последнее; сначала ты, теперь на Хозяина иду. Молчишь? Ну–ну, молчи, а что тут скажешь?
Вздохнул Всеслав, расправил плечи. Невьяны гребли молча, споро. Князь осмотрелся и спросил:
— Там, что ли, Дедушку нашли? — И указал на заводь.
— Нет, пусто там, — сказал Копыто. — А мы вон там, подалее. И то не сразу отозвался. Полдня искали, аукали. Заспался, должно быть, Дедушка. Зима–то была знатная.
Копыто — он словоохотливый, Ухватый — нет. Зато умелец. Он и услышал Дедушку. Ходил по берегу и звал. Не дозовешься — худо будет. Ибо потом на реку лучше не ходи. Сети порвет, челн опрокинет. В Никитин день просыпается голодный, злой. Уважь его, лошадку сбрось, он более всего лошадок любит… И тогда уже все лето будь спокоен. Как Ратибор…
Нет–нет! Князь отмахнулся, словно от видения, криво ухмыльнулся, спросил:
— А рыбу тоже ты прибрал?
— Я, господин, — кивнул Ухватый.
— Он, князь, а кто еще?! — опять заговорил Копыто. — Вот вроде рядом, вместе мы стояли. И у меня — ничего. А он ладошкой по воде плясь–плясь, потом что–то пошептал — и зверь к нему идет! А он его за жабры! Он слово знает, князь. Он, этого, он и креста не носит.
— Ношу! — обиделся Ухватый. — Тогда только и снял.
— Вот видишь, князь, снимает! Значит, не зря. Да я хоть целый день буду стоять — и ничего. А этот только пошептал… Да ты не бойся князя! Князь ^ам…
— Что сам? — Всеслав нахмурился.
— Да так… — Копыто поперхнулся, — Глуп я. Не слушай меня, князь.
— Я и не слушаю. А ты молчи.
Город уже скрылся. Теперь по левой стороне стояли одни курганы.