Впрочем, когда Павел Александрович читал свои сочинения сам, Писемскому все казалось понятно, и каждая строка звучала внушительно, звон металла и тяжкая поступь самой судьбы отдавались в ней. Особенно мощное впечатление производили переводы Катенина из Корнеля. В свое время, живя в Петербурге, поэт даже взялся обучать декламации молодого актера Василия Каратыгина, и, уже став великим трагиком, тот всегда с благодарностью вспоминал эту школу. Блестящее мастерство чтеца собственных произведений, которое впоследствии единодушно будут отмечать все знакомые Писемского, несомненно, ведет свое начало от тех вечеров, что провел Алексей в усадьбе своего экстравагантного соседа.
Первое соприкосновение Писемского-младшего с миром театра – пока еще заочное – произошло именно в колотиловском доме. Да и своим приобщением к литературным интересам Алексей был обязан «староверу» Катенину. Хотя если бы юноша целиком доверился его вкусам, ему бы долго еще не пришлось взять в руки сочинения Гоголя и Диккенса. На его счастье, была в соседнем уезде еще одна приметная личность – Всеволод Никитич Бартенев, двоюродный брат матери Алексея. Евдокия Алексеевна нередко езживала вместе с сыном к старому холостяку, который месяцами безвылазно сидел в своем имении, погрузившись в чтение. Библиотека у него была огромная, и Всеволод Никитич никогда не отказывал племяннику взять с собой сколько угодно книг. Случалось, что Алексей оставался у него несколько дней, и на все это время образ жизни мальчика менялся – ни о прогулках на лошади, ни об играх с дворовыми ребятишками не могло быть и речи...
Пробудившись, Всеволод Никитич сразу принимался за чтение и только около полудня звонил лакею, который приходил умывать и брить его. Затем Бартенев появлялся в зале, где был сервирован завтрак, одетый в холстинковый халат, в сафьяновых сапожках и с вязаным колпаком на голове. Закусив, он вновь предавался любимому занятию и только к обеду отрывался от книги, чтоб привести себя в порядок. Теперь он облачался в широкие брюки и сюртук, надевал надушенный парик и выходил к столу преображенным, таким, каким Алексей рисовал в своем воображении настоящего аристократа. За едой обменивались мнениями о прочитанном, причем Всеволод Никитич высказывался столь непринужденно и глубокомысленно, что племянник часто забывал о стынущем обеде и восторженно внимал речам дяди. А потом снова сидели на террасе, уткнувшись в книги.
Феофилакта Гавриловича, который также изредка появлялся у Бартенева, возмущал такой образ жизни – бывший моряк, и вот извольте видеть: намертво прирос к дивану! Хоть бы уж о здоровье своем подумал холостяк, если недосуг заниматься хозяйством. И что проку от этих сочинении?
Но и этот кремень размягчался и тянулся за платком, дабы утереть внезапные томительные слезы, когда Всеволод Никитич начинал перебирать струны своей блестящей темным лаком гитары, тихо напевая что-то сладко-грустное об ушедшей любви. Когда племянник его вырастет, он припомнит эту залитую лунным светом гостиную, фигуру в халате, полулежавшую на диване, мертвенно-голубые блики на гитарной деке и медленный, как бы задыхающийся голос. Но, будучи человеком несентиментальным, напишет, что вся жизнь дяди «имела какой-то поэтический и меланхолический оттенок: частое погружение в самого себя, чтение, музыка, размышление о разных ученых предметах и, наконец, благородные и возвышенные отношения к женщине – всегда составляли лучшую усладу его жизни. Только на обеспеченной всем и ничего не делающей русской дворянской почве мог вырасти такой прекрасный и в то же время столь малодействующий плод».
Иное дело – Юрий Никитич, младший брат Всеволода Никитича и к тому же его крестник. Также слывя человеком весьма образованным, он не чурался мира, всегда стремился быть на виду, постоянно воспламенялся какими-то идеями. Первые восемь лет его самостоятельной жизни, когда он служил в артиллерии, прошли достаточно бурно. Отечественная война, сходки гвардейской молодежи, опьяненной либеральным духом александровского времени, «заговоры между Лафитом и Клико»... Бартенев в центре коловращения вольнодумной публики, заседает в масонской ложе. Но потом пропадает со столичного горизонта – с 1819 по 1833 год он в Костроме, служит директором училищ. Однако тесные связи с петербургской мыслящей элитой не прерываются. Юрий Никитич то и дело объявляется на невских берегах, и каждый его приезд вызывает искреннюю радость его друзей, среди которых были Жуковский, Вяземский, многие известные вельможи.
В бытность свою директором Костромской гимназии Бартенев-младший так же ярко сиял на губернском небосклоне, как прежде на столичном. Круг друзей Юрия Никитича складывался не по принципу чиновного или имущественного ценза, а по каким-то личным качествам. В его доме обретались и либеральный чиновник приказа общественного призрения Колюпанов, и запивающий губернский архитектор Фурсов, и старообрядец-миллионщик из Судиславля Папулин, приходивший в гости со своим стаканом (дабы не соприкоснуться с антихристовой скверной никониан-щепотников).
Выйдя в отставку, Юрий Никитич несколько лет живет в своем имении Золотово Галичского уезда, соседнего с Чухломским. А потом перебирается в первопрестольную и снова определяется на службу – чиновником для особых поручений при генерал-губернаторе...
Алексей Писемский впервые увидел своего дядюшку в костромской деревне. Когда Феофилакт Гаврилович с сыном подъехали к бартеневской усадьбе, на крыльцо вышел только пожилой лакей, всем своим видом выражавший не свойственное дворовому человеку достоинство. Узнав гостей, он объявил, что барин изволят отдыхать в беседке, и вызвался проводить Писемских в дальний угол парка. Великолепные, на английский манер, газоны, раскидистые клены, черные от старости стволы лип, сливающиеся в сплошную стену на главной аллее, поразили Алексея странным сочетанием дикости, первобытности и необычайной ухоженности. Ни обломившихся веток, ни замшелых валежин, ни беспорядочного сплетения молодой поросли, привычных глазу в любой из соседских усадеб. А когда лакей привел их к огромной клумбе, обложенной затейливым глиняным бордюром, впечатление таинственности и дремучести золотовского парка переросло в ощущение какой то незримой угрозы – казалось, эта враждебность исходит от странных знаков, образованных высаженными цветами, от мраморного возвышения с гномоном солнечных часов, видневшегося в центре клумбы. Сотни шмелей и пчел наполняли воздух тревожным гудением. Появление дяди, о чьем существовании Алексей вовсе позабыл, созерцая багровые треугольники, пятиконечные звезды и рогатки, составленные куртинами роз, гвоздик и нарциссов, нарушило атмосферу загадочности. Из зарослей плюща, скрывавших беседку, бесшумно вышел небрежно одетый сухощавый господин с орлиным носом и пронзительно-хищными глазами. Встретившись с опасливо-вопросительным взглядом Алексея, он расхохотался:
– Ага, жуть взяла от моих эмблем?
Потом, когда Алексей приедет в Золотово уже гимназистом, Бартенев объяснит, гуляя с племянником по парку, что мраморная тумба посреди цветника является копией масонского жертвенника, а странные символы выражают идеи тайного братства, стремящегося к совершенствованию человеческой природы. Впрочем, скажет Юрий Никитич, цепко оглядев отрока, многого ему не понять пока, надо подрасти.
Просматривая в дядином кабинете