— Факты, — попросил Сергей. Перед глазами его снова стали перелистываться подшитые, проштемпелеванные, в порядке важности уложенные рапорты, докладные записки, протоколы допросов, машинописные и от руки, все больше летящим, поставленным почерком.
«Перед нами не вождь Красной Армии, а развращенный мелкобуржуазный выродок с большим самолюбием и мелким тщеславием, военный честолюбец, увлекающий за собой подчиненных ему людей, не отдавая себе отчета, куда и на что их ведет».
«Взгляды этого “диктатора” поражают своей сумбурностью и демагогичностью. Он хочет немедленно полной свободы для всех без исключения граждан, не то делая вид, не то и впрямь не понимая разницы между белым террором и нашим, направленным на классовых врагов трудового народа… Не то это осел между двумя стогами сена, не то опасный демагог и провокатор, который сознательно настраивает вверенную ему массу против партии большевиков».
«Не сегодня, так завтра он постарается повернуть штыки. Если этого не делается сейчас, то только потому, что он не чувствует твердую почву под ногами…»
«На вопрос, почему он не носит орден Красного Знамени, Леденев в моем присутствии ответил, что не хочет носить награду за убийство казаков — своих кровных братьев».
Многие докладные были за подписями виднейших большевиков, фамилии которых не сходили со страниц «Известий» и «Правды»… «Да если все так, как написано, почему же не трогают и дают воевать? Когда же он намерен повернуть штыки? Сметем Деникина — тогда?.. И почему же нет записок от краскомов, от сугубо военных людей? От одного только Гамзы, комбрига, челобитная: Леденев виноват, потому что меня невзлюбил, воевать не умею, потому что он сволочь… А ведь этот Шигонин больше всех и старается, пишет…» — вспомнил он и опять неприязненно начал слушать того:
— Открытое пренебрежение к нам, комиссарам, налицо. Леденев не на нас опирается, а исключительно на собственную славу и авторитет. Окружил себя бывшими белоказаками, превратил их в каких-то своих янычар. А те-то, конечно, — одно лишь его мановение — сделают все. Не дрогнув, не задумавшись. А как же — ведь спас от суда, а многих, надо думать, и от верной смерти. И в штаб набрал людей по собственному произволу. Неугодных изгнал, уничтожил морально. Об начальника штаба Качалова буквально ноги вытирал. А новый, Челищев, — из бывших офицеров, невероятно скрытный тип, что называется умеренность и аккуратность. Пишется из крестьян, а по виду и не скажешь.
— По виду судить — у нас половина штабов опустеет, — сказал Северин, намеренно открыто посмотрев в глаза Аболина.
Аболин улыбнулся ему, как учитель смышленому ученику.
— Начоперод же Мерфельд — вовсе дворянин и того не скрывает. Стоит за европейский парламентаризм и против пролетарской диктатуры, особенно когда напьется. Он, знаете ли, склонен — пьянка, женщины, устроил из штаба офицерский бардак. А комкор их обоих приблизил.
— А с комбригами как? — перебил Северин. — С комполками?
— Комбриг Трехсвояков — по сути своей партизан, атаман, хотя никаких разговоров против Советской власти не ведет. Комбриг-три Лысенко настроен к нам открыто, недавно принят в партию, но и для него Леденев идеал. А вот Гамза, комбриг-один, отваживается спорить, за что Леденев его невзлюбил, называет бездарным, третирует. А Гамза, между прочим, в Красной армии с первых же дней. И, так сказать, обижен не меньше Леденева, даже больше: с дивизии был снят, понижен до комбрига, но при этом не ропщет, а делает дело.
— А Леденев чего же, проклинает?
— Я изложил вам факты, а выводы делайте сами. — Глаза Шигонина пригасли, словно он обманулся в Сергее и уже ни на что не надеялся.
— А как вы объясните, что комкор до сей поры не коммунист?
— А так и объясню, — проныл Шигонин, — что коммунистом он себя не видит. — Помялся и вытолкнул: — Вообще-то в прошлом месяце он подал заявление, но сделал это как-то… в общем, принужденно.
— Как нераскаявшийся грешник в церковь ходит, — подсказал Аболин.
— Да, ну и что? — разозлился Сергей. — Герой Красной армии стучится к нам в дверь, а мы ему не открываем? Быть может, для начала впустим, а там и он нам исповедуется?
«Черт знает что такое. Студзинский всем этим наветам не верит, но разве же могут товарищи Смилга, Брацлавский обвинять голословно?..» — Он вдруг и вправду ощутил себя ребенком, зачем-то принимающим участие в непонятном ему взрослом деле. Такая смутная, давящая тоска вдруг находила на него в далеком детстве и мечтательном отрочестве, когда в предчувствии неотвратимого взросления осознавал, что вот закончит он гимназию, поступит в университет, по примеру отца станет доктором, ординатором в земской больнице и будет вынужден заняться тысячью скучнейших, неотменимых мелких дел, в которых ничего не понимает и не желает понимать: взаимными кредитами, счетами, копеечными радостями выгодных покупок, хождением по разным канцеляриям — мушиной возней, мельтешней, заслоняющей что-то единственно главное, ради чего и посылается на землю человек.
А тут была не просто скукота — в свинцовые ряды и писарские кружева была, как в клетку, забрана судьба живого человека, да еще и того, кого он, Северин, почитал за героя, воплощение красного ветра.
«Война — занятие не для детей», — припомнились ему слова отца, пытавшегося удержать его от ухода на фронт, и он снисходительно им усмехнулся, жалея об утраченной прозрачности и детской цельности сознания. Как раз в бою и ясно все настолько, что можно ни о чем уже не думать, кроме боя самого…
В дверь кто-то резко постучал — Шигонин вскочил и выбежал в сени, вернулся с распечатанным пакетом:
— Вот, от Челищева. Немедля отбываем в Александро-Грушевскую.
Они поднялись одеваться…
— Ну и что вы обо всем этом думаете? — вперился Сергей в отрешенные глаза Аболина, когда они сели в тачанку.
— Я думаю то, что, не зная его, вы почему-то сразу встали на его защиту.
— Но вы-то его будто знаете — вот и скажите мне, что он за человек. Разделяет он наши идеи?
— А что такое наша идея? Учение Маркса — материализм, он говорит нам не о Боге и спасении души, а о свободе трудового человека и о средствах производства. Ну вот мужик и понимает социализм материально, то есть приземленно. Он не спрашивает вас о мировой гармонии и будущем всечеловеческом счастье, он спрашивает: что вы мне дадите? И мы, большевики, пообещали ему землю, машины, отобранные у богатых. Вот за это-то он и воюет. Земля и есть его свобода и единственное чаемое счастье, причем своя земля, своя, заметьте, которой у него никто не отберет.
— И Леденев — за землю?
— По сути, да, за ту же землю, за себя самого. Разве что он не пахарь и ему не земля нужна — армия. Как землю