К черту.
Иван встал, потрогал эластичный бинт, перетягивающий ребра. Бинт был желтый, старый, не раз стираный. Общество, блин, вторичного потребления! Так назвал это профессор Водяник? Еще он рассказывал: раньше, в средние века, при монастырских больницах хранились бинты со следами старой крови и гноя, застиранные чуть ли не до дыр. Ими, мол, еще святой Фома или кто-то там лечил раненых. К язвам прикладывал. М-да. А выбросить нельзя, потому что руки святого касались, бинты теперь исцеляют лучше…
Водяник говорил, что святость все-таки передается хуже, чем микробы.
А то мы бы все уже в метро с нимбами ходили.
Иван встал с койки, прошел к большому зеркалу с выщербленными краями, что стояло на столе. Оглядел себя. Синяк на груди действительно замечательный. И красная полоса на лбу тоже ничего. Иван повернул голову — вправо, влево. Как раз для завтрашней церемонии.
Диалог за его спиной перешел в прямую схватку.
— Паша, к твоему сведению, — говорил Пашка язвительно, — с карбидками не целуется. Потому что у него — что?
— Что? — спрашивала Катя, злясь.
— Диод! Честный диггерский диод. А не какая-нибудь карбидка-потаскушка!
Катя замерла. Лицо бледное и чудовищно красивое. Медуза Горгона, дубль два.
— Па-ша, — сказал Иван раздельно. — Выйди, пожалуйста.
— Я что…
— Выйди.
Когда Пашка вышел, Иван вернулся к койке. Не стесняясь наготы (перед Катей? смешно), быстро сбросил штаны, что надевал под химзу, натянул чистые. Сунул руки в рукава рубашки, начал застегивать пуговицы. Посмотрел на упрямый затылок Кати, опять загремевшей своими банками-склянками. Красивая шея. Закончив с пуговицами, Иван встал. От усталости в голове тонко звенело. Такой легкий оттенок поддатости, словно махнул грамм пятьдесят спирта.
— Готов? — спросила Катя, не оглядываясь.
— Да, — сказал Иван. Подошел к ней. — Не обижайся на Пашку.
— Не буду. Он прав. Я шлюха.
— Пашка дурак, — сказал Иван. — У него все — или черное, или белое.
— У меня тоже. Дала, не дала, так, что ли?!
Она повернулась к Ивану, вцепилась в край стола — даже пальцы побелели.
— Не так, — Иван поднял руку, дотронулся до Катиной щеки, провел вниз. Почувствовал, как она дрожит. — Ты хорошая. Пашка тоже хороший, только дурак.
— Почему я такая невезучая, а? — Она смотрела на него снизу вверх, словно действительно ждала, что Иван ответит.
Иван вздохнул: «Не умею я утешать».
— Брось, — сказал он. — Ну… хватит. Твоя судьба где-то рядом, Пенелопа. Я уверен.
Она хмыкнула сквозь слезы:
— Придурок ты, Одиссей. Бабья погибель. Это я сразу поняла, как только ты на станции появился.
К черту правила! Иван протянул руку, обнял Катю за талию, притянул к себе. Прижал крепко, чувствуя какую-то опустошающую нежность. Это все равно остается — сколько бы времени не прошло.
— Все. Будет. Хорошо.
— Красивый ты, — сказала Катя развязно. — А Таня твоя молодец. Другие все суетились, а она себе королевой. Молодец. Так и надо. Вот ты и попался, — она вдруг сбросила эту манеру. — Смотри. Будешь Таньке изменять — я тебе сама яйца отрежу. Вот этими самыми ножницами. Понял, Одиссей?
— Понял, — сказал Иван. Прижал ее и держал крепко, чувствуя, как уходит из Катиного тела дрожь. Ее груди уперлись ему в солнечное. Иван выдохнул. Женщины. Голова слегка кружилась — от усталости, наверно. Красный свет казался чересчур резким.
«Все, пора на боковую. Только…»
— Знаешь, зачем я ходил… — начал Иван.
Тут в палатку вошел Пашка. Не глядя на них, угрюмо прошествовал к столу, поднял бочонок с пивом, буркнул: «Звиняйте, забыл». И вышел в дверь мимо остолбеневших бывших любовников.
— Ну, пи…ц, — сказал Иван, глядя вслед исчезнувшему за порогом другу.
Катя посмотрела на него, на его растерянное лицо и вдруг начала хохотать.
Иван вышел из медчасти, забрав только сумку и автомат. Все остальное снаряжение осталось там — для санобработки. Иван поморщился. От сумки ощутимо воняло жженой резиной. Сейчас бы раздобыть воды, умыться, почистить автомат и спать. Впрочем, лучше бы сразу спать. В глазах резь, словно от пригоршни песка. Тяжесть в голове стала чугунной и звенящей, как крышка канализационного люка.
Впрочем, еще одно дело.
— Пашка! — начал Иван и осекся. Рядом с палаткой уже никого не было. Обиделся, наверное.
— …в некотором роде это ответ на знаменитое высказывание Достоевского: широк русский человек, широк! Я бы сузил.
Иван остановился, услышав знакомый голос.
Выглянул из-за угла палатки. Возле искусственной елки, увешанной самодельными игрушками и даже парой настоящих стеклянных шаров, сидела компания полуночников. Дежурную гирлянду на елке не выключали — цветные диоды энергии жрали минимум, а света для ночной смены вполне хватало. И посидеть, покурить и почитать. И даже перекусить, если придется.
— Вот что получается. Мы сузили свой мир, — говорил пожилой грузный человек с черной растрепанной бородой. — До этого жалкого метро, до живых — пока еще! — станций. А ведь это конец, дорогие мои. На поверхности нам жизни нет и, боюсь, больше не будет. Так называемые «диггеры» — самая у нас опасная профессия после…
— После электрика, — подсказали из темноты.
— Совершенно верно, — сказал Водяник. — После электрика.
У профессора бессонница, поэтому Иван не удивился, застав его здесь — у елки было что-то вроде клуба, куда приходили все, кому не спалось. Бывает такое — подопрет человека. И надо бы спать, а душа неспокойна. Один выпивает тайком, другой ходит к елке, песни орет и байки слушает. Впрочем, пообщаться с Водяником в любом случае стоило. Ходила шутка, что, столкнувшись с профессором по пути в туалет, можно ненароком получить среднее техническое образование.
А еще ходила шутка, что анекдот, рассказанный Водяником, вполне тянет на небольшую атомную войну. По разрушительным и необратимым последствиям.
Профессор не умел рассказывать анекдоты, хотя почему-то очень любил это делать.
— Расскажите про Саддама, Григорий Михайлович! — попросил кто-то, Иван не рассмотрел кто. Про Саддама Великого Иван слышал. Впрочем, про него все слышали.
В самом начале, когда все случилось и гермозатворы закрылись, люди впали в оцепенение. Как кролики в лучах фар. А потом кролики начали умирать — выяснилось, что отпереть гермозатворы нельзя, автоматика выставлена на определенный срок. Тридцать дней. То есть Большой П все-таки настал. Радиации на поверхности столько, что можно жарить курицу-гриль, прогуливаясь с ней под мышкой.
Вот тут людей и накрыло.
Дядя Евпат рассказывал, что прямо у них на глазах один большой начальник — он сидел в плаще и шляпе, держа в руках портфель — дорогой, из коричневой кожи, — этот большой начальник сидел-сидел молча, а потом достал из портфеля пистолет, сунул в рот и нажал спуск. Кровь, мозги — в разные стороны. А люди вокруг сидят плотно, народу много набилось, не сдвинуться. Всех вокруг забрызгало.
— И люди как начнут смеяться, — рассказывал дядя Евпат. — Я такого жуткого смеха в жизни не слышал. Представь, сидит мужик без половины башки, даже упасть ему некуда, а