2 страница
исторических хроник, если бы автор чувствовал себя вправе изложить их на бумаге. Короли и королевы, великий Ришелье и скользкий Мазарини; Испания, Австрия, Англия – лишь он один знал теперь все хитросплетения генеалогических ветвей, дипломатических секретов, пороков и слабостей сильных мира сего. Да, этих тайн нельзя было доверить даже духовнику. Но Арамис и не нуждался в исповеди, поскольку мощь ордена возвышала его над миром, избавляя от общепринятых таинств и позволяя вершить судьбы людей и империй.



Старость, подкравшаяся незаметно, как пантера, и одним злобным рывком настигшая могучего и энергичного человека; старость, вызванная беспредельным отчаянием и рухнувшими надеждами честолюбивого епископа; старость, согнувшая его спину и посеребрившая голову, ничуть не коснулась ни гибкого ума, ни острого взгляда прелата. Именно она, неумолимая старость, делавшая грядущее столь туманным, побуждала его этой ночью размышлять о былом:

– Закат, – шептал старик, – как похож он на рассвет, и до чего же легко их перепутать. Где вы, мои рассветные дни? Был же и я молод… Пусть назовут это безумием, пусть, коль скоро это так: я-то лучше других знаю, что был безрассудно пылок. Зато жизнь моя была полна, а я, простой солдат, рвался сражаться с целым светом. Шевалье д’Эрбле не то, что юный Арамис: он твёрдо знал, чего хотел, бунтуя против обнаглевшего итальянца. Ваннский епископ… да что и говорить: нищая духом, прирастал я изощрённостью ума. А кем стал в итоге? Впрочем, известно кем… И генерал общества Иисуса, как прежде, мушкетёр де Тревиля, тоже может противопоставить себя всему миру – уже всерьёз. Только у него, совсем как у д’Артаньяна, нет больше аппетита. Да и стал ли я прежним? Нет, и это невозможно: слишком велика преграда между герцогом д’Аламеда и Арамисом. Слишком велика, чересчур тяжела… даже для Портоса.

Как обычно, с мыслью о дю Валлоне на него нахлынул целый сонм противоречивых чувств, и одинокая слеза, вскипев в огненном взоре, скатилась по окаменелому лицу прелата. Сейчас он не видел ни звёздного неба, ни раскидистой черноты деревьев – перед ним возвышался громадный утёс на морском песке.

– Вот и снова я ненавижу себя, презирая всю свою жизнь, – процедил Арамис сквозь зубы с невыразимой болью в лице. – Вернее заметить – всю жизнь после королевской службы. Быть может, я неправ… О, как играет нами судьба! Единственный предмет чести моей, гордости и славы не стоил мне ничего: ни заговоров, ни интриг, ни даже денег. Эта дружба была дарована мне свыше, а я, глупец, пренебрёг ею, забыв о товарищах почти на полвека. Чего ради? Во имя религии? Полно! Для Фронды? Ничуть. Ради Фуке либо ордена? Конечно, нет… Всего страшнее то, что я и сам не смогу ответить на вопрос всей жизни: зачем? Зачем я любил, страдал, ненавидел, упивался счастьем? Почему остался один, отринув друзей? О, если бы я помнил наш девиз: «Один за всех и все за одного!». Ещё пять лет назад мы умиротворили бы Европу на долгие годы, управляя через послушных нашей воле государей Испанией, Францией и Англией. Снилось ли кому-то из владык земных то могущество, коим обладали и не воспользовались бывшие мушкетёры? Ах, д’Артаньян, ты называл меня, несчастного, душою нашего союза… Увы, душа до времени покинула могучее тело, и теперь довольствуется третью грезившегося величия, не желая, впрочем, и этой малости. Что мне Эскориал, Лувр и Виндзор, если нет со мной Атоса, Портоса и д’Артаньяна? Останься на свете хотя бы Рауль!.. Клянусь, я воспрял и жил бы ради него. Я бросил бы к его стопам золото, дарующее свободу, и власть, дающую право на неблагодарность. Но нет, он слишком походил на отца и так отличался от матери, что не стал бы мстить. Да, бесчестному монарху посчастливилось вдвойне: он отравил жизнь самому благородному, а значит – наиболее безобидному рыцарю королевства и приручил лучшую шпагу Франции. И если второе обстоятельство спасло его от расплаты за вероломство, то память о первом взывает к возмездию. Что спасёт Людовика Четырнадцатого сегодня, когда нет с ним храбрейшего из храбрых? Только одно – старость Арамиса… Да, я стар, я угас, я мёртв. Именно эти слова сказал я полтора года назад моему последнему другу, и они не стали меньшей правдой теперь, когда у меня не осталось друзей…

Герцог смежил веки и тяжело вздохнул. Образы дорогих его сердцу людей неизъяснимо влияли на него, разгоняя тяжкие думы и возвращая к реальности. И если минуту назад его посетила мысль о забвении, то сейчас преобразившееся лицо вновь являло собой портрет одного из величайших властителей, коим по сути и являлся Арамис. Подняв очи к небу, он отсалютовал клинком трём самым ярким точкам, произнеся на сей раз совершенно отчётливо и громко: – Благодарю вас, друзья мои! Знаю, что ещё не время. Придёт день, и наша плеяда воссоединится, а пока… пока у меня есть дела на земле.

Его голос, почти не изменившийся с возрастом, прозвучал неожиданно резко в сонной тишине парка. Жуткий образ величавого старца в мушкетёрском плаще, воздевшего шпагу к звёздам и беседующего с духами на залитой бледным сиянием аллее мог показаться стороннему наблюдателю воплощением древнего языческого жреца, не будь этот старец магистром самого ревностного и могущественного ордена апостольской церкви.

Неожиданно лунный свет, озаряющий тропину, померк, и Арамис, опустив голову, медленно вложил шпагу в ножны. Ночь продолжалась. Видение исчезло.

II. О чём говорилось в письме графа д’Артаньяна

Вернувшись в замок, герцог несколько минут стоял неподвижно в огромной зале, будто стараясь отвыкнуть от ночной свежести. Затем, сбросив с плеч мушкетёрский плащ и красную далматику, направился в библиотеку. Человек в монашеской рясе, ожидавший хозяина, стоя у письменного стола, едва успел обернуться на гулкий отзвук шагов, как на пороге выросла фигура Арамиса.

– Вы изумительно точны, преподобный отец, – приветливо молвил генерал иезуитов в ответ на почтительный поклон ночного гостя. – Признаться, я сомневался, что вы успеете к назначенному времени. Вы понимаете, – продолжал он, заметив движение монаха и властным жестом призывая того к молчанию, – ведь это не я торопил вас: вы сами указали срок приезда в письме. И я с восхищением убеждаюсь, что чудеса скорости не канули в небытие с гибелью д’Артаньяна.

– Вы слишком добры, монсеньёр, – отвечал монах с почтением, в котором не было и тени угодливости, обычной для служителей церкви. Едва уловимый акцент выдавал в нём жителя Вечного города, что не мешало популярному некогда римскому проповеднику активно влиять на судьбы Испании. – Средства нашего общества позволяют менять лошадей так часто, что я вернулся бы ещё вчера вечером, если б не счёл нужным собрать