– Отлично танцует, – сказала Николь.
– Да.
Андре сидел с отсутствующим видом. Уже несколько дней он то и дело прижимал палец к щеке на уровне десны.
– Болит? Покажись дантисту.
– У меня ничего не болит.
– Тогда почему ты все время щупаешь щеку?
– Проверяю, не болит ли.
Был период, когда он считал себе пульс по двадцать раз в день, уставившись на стрелки часов. Мелкие безобидные причуды, и все-таки знак. Чего? Что жизнь перестает радовать вас, что вас подстерегает сенильность. Сенильность. Она помнила наизусть определения из Ларусса[6], поразившие ее своей асимметричностью. Ювенильность: юность. Сенильность: ослабление тела и ума, вызванное старением.
* * *
Юрий и Николь ушли сразу после завтрака, а Андре остался с Машей на урок русского языка. Он протянул руку к графинчику с водкой:
– Хватит на сегодня работать. – И добавил с досадой: – Память у меня совсем сдала.
– Нет, что ты; ты отлично справляешься.
– Я не запоминаю того, что учу. Выучу и тут же забываю.
Он отхлебнул водки, и Маша неодобрительно покачала головой:
– Никогда не привыкну к такой манере пить.
Она осушила свою рюмку залпом.
– Действительно, выучить язык за месяц – это смешно, – вздохнул он.
– Почему за месяц? Вам ведь особо нечего делать в Париже?
– Нечего.
– Так останьтесь подольше.
– Почему бы нет? Я поговорю вечером с Николь.
В эти прекрасные летние дни Москва радовала глаз. Люди толпились вокруг цистерн на колесах, из которых продавали квас и пиво; осаждали автоматы, выплевывающие за одну копейку более-менее прохладную воду, а за три копейки содовую со слегка фруктовым вкусом; на их лицах читалось хорошее настроение.
Они были далеко не так дисциплинированны, как представлялось Андре: переходили улицу на красный свет так же спокойно, как и на зеленый. Ему вспомнился разговор за завтраком с Юрием.
– Юрий меня не убедил, – сказал он.
– Нет, уверяю тебя, он прав, – ответила Маша.
Они говорили о недавно заключенных соглашениях с «Рено», и Андре удивился, что СССР планирует выпустить 600 тысяч автомобилей для личного пользования, вместо того чтобы улучшить дорожную сеть и работу общественного транспорта. Но общественный транспорт и так хорошо работает, говорил Юрий, а строить дороги, прежде чем население ощутит в них потребность, было бы неверной политикой: оно само их запросит, когда появится достаточное количество машин. Даже при социалистическом режиме граждане имеют право на удовлетворение некоторых личных потребностей. Правительство прилагает грандиозные усилия, развивая производство товаров потребления: это достойно всяческих похвал.
– Ты думаешь, вы сможете построить социализм, приумножая уступки частной собственности?
– Я думаю, что социализм строится для людей, а не наоборот, – ответила Маша. – Надо немного заботиться и об их насущных интересах.
– Да, конечно.
А что он, собственно, себе воображал? Что здесь у людей другие интересы? Что они не так привязаны к материальным благам? Что социалистический идеал для них заменяет все остальное?
– Китайцы обвиняют нас в ренегатстве, это абсурд; и речи нет о возвращении к капитализму. Но, пойми, этот народ столько перенес: в войну, в период восстановления. Мы и сейчас не избалованы. Нельзя бесконечно держать нас на голодном пайке.
– Не в голодном пайке дело. Мое детство было труднее, чем у Василия. И моей матери нелегко пришлось в жизни. Она счастлива – ну, насколько это возможно в восемьдесят три года, – но оттого только, что ей немного надо.
– Почему ты говоришь: насколько это возможно в восемьдесят три года? Знать, что у тебя за плечами долгая, наполненная жизнь, – это должно греть душу.
Маша нарочно перевела разговор в другое русло. Она не любила говорить с Андре об этой стране, которую считала своей: критиковал он СССР или хвалил, она привычно одергивала его с ноткой раздражения.
– Ты слишком абстрактен, – часто говорила она.
Он оставил тему.
– В восемьдесят три года у тебя больше нет будущего; это лишает всякой прелести настоящее.
– Мне кажется, что если я доживу до этого возраста, то буду целыми днями сама себе рассказывать свою историю. Это потрясающе: восемьдесят три года за плечами! Сколько она повидала!
– Даже я повидал немало. И что от этого осталось?
– Да не счесть! Все, что ты рассказывал мне вчера: про твое пребывание у Красных соколов[7], про избирательные стычки в Авиньоне…
– Я рассказываю – но не помню.
Было бы прекрасно, часто думал он, будь прошлое пейзажем, в котором можно гулять в свое удовольствие, открывая мало-помалу его сокровенные уголки. Но нет. Он мог называть имена, даты – так школьник отбарабанивает хорошо выученный урок; кое-какое знание у него было; и образы – искаженные, поблекшие, застывшие, как картинки в старом учебнике истории; они сами собой возникали на белом фоне.
– Все-таки с возрастом мы обогащаемся, – сказала Маша. – Я чувствую себя богаче, чем в двадцать лет. А ты?
– Немного богаче; и гораздо беднее.
– Что же ты потерял?
– Молодость.
Он налил себе рюмку водки. Третью? Четвертую?
– А я терпеть не могла быть молодой, – сказала она.
Андре посмотрел на нее, ощутив укол совести. Он ее породил, а потом бросил на дуру мать и какого-то посла.
– Тебе не хватало настоящего отца?
Она замялась:
– Разве что неосознанно. Меня больше занимало будущее. Вырваться из своей среды. Построить крепкую семью. Хорошо воспитать Василия. Быть полезной. А потом, став более зрелой, я ощутила потребность в – как бы это сказать? – корнях. Стало важным прошлое – то есть Франция. И ты.
Она смотрела на него с доверием, и он чувствовал себя виноватым, не только из-за прошлого, но и потому, что сегодня ему хотелось бы, чтобы ее отцом был более яркий человек.
– Ты, наверно, немного разочарована, что я – всего лишь засушенный плод?
– Что за мысли! Во-первых, еще не все потеряно.
– Нет. Ничего стоящего я уже никогда не сделаю. Разве что в каких-то экстраординарных обстоятельствах, если уеду из Парижа. Но Николь больше нигде не сможет жить. А уж вдали от Франции – и подавно.
Он заговорил об этом однажды, в шутку. И так же в шутку Николь ответила: «Ты умрешь от скуки, и я тоже». Нет. Он часто об этом мечтал. Его мать никого не обременяет своим присутствием, она им не помешает. Он бы садовничал, ловил форель в зеленых водах Гара, прогуливался с Николь по пустошам, читал, бездельничал, а может быть, и работал бы. Может быть. Как бы то ни было, это его единственный шанс. В Париже его не предоставится.
– Все равно, не важно, – сказала Маша. – Я согласна с Николь: надо жить так, как хочется.
– Я не уверен, что она на самом деле так думает. И ты же сама сказала: жаль!
– Я сказала просто так.
Она наклонилась к нему и поцеловала.
– Я люблю тебя таким, какой ты есть.
– А какой я?
Она улыбнулась:
– Напрашиваешься на комплименты? Хорошо! Что меня поразило в 60-м – и поражает до сих пор, – как ты можешь одновременно раздавать себя другим и быть самодостаточным. И потом, твое внимание к любым мелочам: с тобой все становится важным. И ты веселый. Клянусь тебе, что ты остался молодым: моложе всех, кого я знаю. Ты ничего не потерял.
– Коль скоро я нравлюсь тебе таким…
Он тоже улыбался, но сам-то знал, что кое-что все-таки потерял – этот пыл, эту жизненную силу, которую итальянцы зовут таким красивым словом: stamina. Он осушил свою рюмку. Наверно, потому он и искал веселого тепла алкоголя. Слишком много, говорила Николь. Но что еще нам остается в наши годы? Он тронул десну. Чуть-чуть чувствительно. Все-таки чуть-чуть. Если дантист не сумеет спасти зуб, на котором держится мост, светит вставная челюсть: вот ужас-то! Он больше не стремился нравиться – но пусть хотя бы, глядя на него, думают, что он нравился когда-то. Но стать совсем уж асексуальным существом – нет уж! Едва он начал привыкать к тому, что повзрослел, как не успел оглянуться – уже старик. Нет!
– А Николь тоже тяготит старость?
– Думаю, меньше, чем меня.
– Она разочарована, что мы не едем в Ростов?
– Немного.
Неукротимая Николь, с нежностью подумал он. Такая же энергичная и ненасытная, как в двадцать лет. Без нее он бы попросту гулял по улицам Москвы, болтал о том о сем, присаживаясь на скамейки. И может быть, так он лучше проникся бы атмосферой города. Но скажи он ей это, она огорчится, а этого он не хотел ни за что на свете.
– Пять часов! А она ждет нас в пять, – встрепенулась Маша. – Идем скорее.
И они пулей вылетели из квартиры.
* * *
Квартира Маши очень нравилась Николь. Двор был унылый, лестница грязная, ржавый железный лифт часто застревал; но три небольшие комнатки – по одной на каждого плюс кухня и ванная – со вкусом обставлены: несколько фотографий на стенах, хорошо подобранные репродукции, красивые ковры, которые Юрий привозил из Средней Азии, вещицы, собранные Машей в пору ее кочевого детства. Спускаясь по лестнице, Николь вдруг затосковала по своей квартирке, своей мебели, своим вещам. Она стояла у нее перед глазами – такая, как в то утро, когда они уехали в Москву, – с большим букетом свежих и наивных, как пучки