Ухватила ее поперек живота и как подниму, будто богатырша какая-то. А ночью мне спину так заломило, скажу я вам, что утром я еле ходила, до того было больно. Я добралась в Макьяс к массажисту, и он что-то там нажал, так что мне легче стало, но с того дня по-настоящему здоровой я себя уже не чувствовала. А вот в ту минуту я ничего даже не заметила. Сволокла ее с кровати, будто она тряпичная кукла, а я девчушка, которой задали трепку, вот она и отводит душу. Тут ее затрясло, а я, как поняла, что она и правда перепугалась, сумела с собой совладать, но не буду врать: от ее страха мне прямо весело стало.
— Уууюууу! — вопит. — Уууюууу! Не тащи-и-и-и меня к окну! И думать не смей меня выкидывать, говорят тебе! Отпусти меня! Долорес, мне бооооольно, уууюууу! Отпусти-и-и-и…
— Прикуси язык-то! — говорю и плюхаю ее в кресло так, что у нее зубы залязгали бы, будь чему лязгать. — Лучше погляди, какую ты пакость развела! И не болтай, будто ничего видеть не можешь. Очень даже можешь! Ну и гляди!
— Мне очень жаль, Долорес, — говорит. И захныкала. Да я-то вижу, в глазах у нее огонек такой подленький пляшет. Вот как рыбки в прозрачной воде, когда встанешь в лодке на колени да через борт на них и смотришь.
— Мне очень жаль, я не хотела пакостить, только помочь хотела.
Она всегда так говорила, чуть обложится да вымажется… Ну да художествами такими она в первый раз занялась. «Я только помочь хотела, Долорес!» Господи Иисусе!
— Сиди и помалкивай! — ору. — Если вправду не хочешь быстренько прокатиться до окна и еще побыстрее слететь на альпийскую горку, так делай, как тебе говорят.
А эти девки у лестницы, конечно, каждое наше слово слышали. Но меня такое тогда зло взяло, что я и думать про них забыла.
Ну ума заткнуться у нее достало, но сидит довольная-предовольная. А чего? Устроила, что хотела, и победительницей из битвы вышла она — показала ясно, как солнышко на рассвете, что война-то и не кончилась вовсе. Куда там! Ну, взялась я за работу — чистила, порядок наводила. Битых два часа провозилась, и под конец спина у меня во всю «Аве Мария» распевала.
Про простыни я вам рассказала, каково это было, и по глазам видела, что кое-что вы поняли. А вот пакости ее понять труднее. То есть говно-то еще ладно. Я его всю жизнь вытирала, и ничего, Богу душу не отдала. Благоухает, конечно, не розами, и с ним поаккуратней надо, потому как оно заразное бывает — что там сопли, мокрота или кровь из пореза, да только оно смывается, понимаете? Кто с младенцами дело имел, тот знает: говно смывается. И главная пакость вовсе-то не в нем была.
А в ейной подлости. Все-то по-хитрому, исподтишка. Выждала, улучила случай и наложила, сколько сумела. А как торопилась-то! Знала, что много времени я ей не дам. Она эту гадость нарочно устроила, понимаете? Все заранее обдумала, насколько затуманенные мозги позволили, — вот отчего у меня сердце заходилось и в глазах чернело, пока я за ней убирала. Пока с кровати все стаскивала, пока загаженный чехол с матраса, и простыни загаженные, и загаженные наволочки в прачечную сбрасывала; пока пол оттирала, и стены, и стекла оконные; пока постель перестилала, пока зубы стискивала и спину свою усмиряла, чтоб ее обмыть, чистую ночную рубашку на нее напялить да с кресла перетащить назад на кровать (она-то ни чуточки не помогала, а обмякла у меня на руках, хоть я-то знала, что день у нее хороший и она могла бы помочь, если бы захотела), пока пол мыла да мыла ее чертово кресло, а уж тут скрести требовалось во всю силу, как оно уже совсем засохло, — пока я все это делала, сердце у меня заходилось и в глазах чернело. А она-то все понимала!
Понимала и радовалась!
Когда я домой пришла в этот вечер, сразу приняла анасину-три, чтоб спине полегче стало, и легла, и свернулась клубком, хоть спине больнее стало, и плакала, плакала, плакала. Просто остановиться не могла. Никогда я — ну разве тогда из-за Джо — не чувствовала себя такой разбитой и совсем беспомощной. И еще такой чертовой старухой!
Вот еще причина, по какой она была стерва, — любила пакостничать.
Что-что, Фрэнк? Повторяла она?
Дурной ты, что ли? Конечно, повторяла. На следующей неделе то же самое устроила, и на следующей, и на следующей. Не так, конечно, как в самый первый раз, — отчасти потому, что не сумела накопить столько процентов, но, главное, потому, что я уже начеку была. Когда во второй раз она это устроила, я опять в слезах легла, а спина у меня так разнылась, что я тут же решила — уйду! А что с ней будет и кто за ней ухаживать станет, мне наплевать было, пусть бы сдохла с голоду в своей засранной кровати!
Я так и заснула в слезах, потому как от мысли, что я уйду, что она надо мной верх взяла, мне уж совсем погано стало, а вот проснулась совсем бодрой. Верно, правду говорят, будто мозги не засыпают, хоть сам человек и спит, а все думают и думают, и иногда это у них даже лучше получается, раз хозяин ихний не забивает их всякой дневной чушью — что еще там надо сделать, да что сготовить на обед, да когда телик включить, — ну чем-то в таком роде. Нет, это верно: ведь проснулась-то я бодрой потому, что уже знала, как она меня надувает. Раньше-то я не сообразила, потому что все больше недооценивала ее. Ага, даже я, хотя знала же, до чего она хитрой бывает. А как я в том разобралась, так сразу поняла, как ее подловить.
Мне прямо нехорошо стало, как подумала, что придется-таки мне доверить девочкам пропылесосить ковер в гостиной — а от мысли, что чистить его возьмется Шона Уиндхем, мне и вовсе худо стало. Ты же знаешь, Энди, какая она чокнутая. Конечно, все Уиндхемы чокнутые, только она любому из них семьдесят очков вперед даст. И вина-то не ее: в крови что-то не то. Да я просто вообразить не могла, как Шона шныряет по гостиной, а Верин хрусталь и всякие стеклянные штучки прямо напрашиваются, чтоб их на пол смахнули.
Но что-нибудь сделать я должна была! Дважды попалась