Так припоминал Демьян Твердята новгородские дела, рассуждения хитроумных, оборотистых товарищей и радовалось его сердце, и волновалось, предчувствуя новую жизнь. А караван вился змеёй, повторяя русло малохоженой, полузаросшей дороги. Давно уж остался позади город Чернигов на берегу мирной Десны. Путь каравана пересекали другие речки. Переправы вброд или на плотах. И снова путь с холма на холм, вверх или под гору, лугом, полем, лесом, в сушь, под моросью и в ливень.
* * *Колос, плавно переходя с ровной рыси на галоп, носил его по обочине лесной дороги из конца в начало каравана и обратно. С утра, ещё до света посылал Твердята вперед разведчиков. Снова и снова возвращались они с той же вестью: путь впереди чист. Смерды в близлежащих деревнях пасут скот и косят травы. Жито не заколосилось, время страды не настало. Всё спокойно.
Тат неотступно следовала за ним, умолила отдать ей на время подарок Елены – нежную Касатку. Ах, как понравилась новая всадница кобылке! Как ластилась к Тат Касатка, повиновалась без прекословий. Изящно изгибая стройную шею, Касатка борзо перебирала тонкими ногами. Пыталась приноровиться к поступи Колоса. Твердята чуял внимательный взгляд Тат и тяготился её вниманием, искал повод отослать половчанку в хвост обоза, туда, где в крытых войлоком кибитках ехали жены возчиков-муромчан. Но стоило лишь Твердяте обернуться, Тат опускала взгляд, укутывалась плотнее в свою шаль цвета сохлой травы, склонялась к шее Касатки, заговаривала с кем-нибудь из возчиков своим низким, похожим на отдалённый звон набата, голосом.
Ах, сколько разных полезных в дороге премудростей знала дочь степей! Она врачевала мелкие раны и ссадины так искусно, что уже на третий день пути не знала отбоя от болящих обозников. Тот руку поранил топором, другого вдруг стала беспокоить давняя рана, у третьего конь загрустил, четвёртого по ночам преследуют видения антихриста. Тат смотрела на них равнодушными фиалковыми очами, прикладывала к больным местам сухие, мозолистые ладони, шептала невнятное, почти не размыкая губ. Шрамы делали её лицо похожим на лик древнего изваяния – хозяйки капища, затерянного в дебрях Муромы. Движения её были расчетливы и точны, зрение остро, слух чуток, тело неутомимо. Тат, с утра сев в седло, не сходила с него до сумерек, когда караван останавливался на ночной отдых. Тогда Тат варила зелья и играла на дудке. Кроме нагайки, плетённой из выделанных особым способом воловьих жил, было у половчанки и иное достояние – тонкая длинная дудочка, вырезанная из корня заморского древа. Тат с превеликим мастерством извлекала из куска твёрдой деревяшки чарующие звуки. Десятник черниговского войска Ипатий Горюшок наловчился подпевать дудке. Да слова выбирал тягучие, жалостные – всё о войне да о разлуке, да о жизни постылой в плену на чужой стороне. Заслышав звуки дудки и горюшково пение, кони поводили острыми ушами, раздували ноздри, неловко переставляя стреноженные ноги, перемещались поближе к Тат. Взмыкивали в такт мелодии печальные волы. Даже овцы, прибранные в недальнем селе и приуготовленные на убой, переставали жевать подножный корм свой и уставляли на Тат бессмысленные очи. Да, Тат умела так ловко обращаться со скотиной, что велеречивый Апполинарий Миронег стал величать её «повелительницей стад».
Так уж повелось у них: Тат следовала за Твердятой, Миронег следовал за Тат. Ох, и тяжко приходилось порой любимому родичу черниговского князя! Его ленивый одр никак не хотел поспевать за резвой Касаткой, боялся мерин и ревности свирепого Колоса, кусавшего его за бока и за шею. Опасливый мерин норовил унести престарелого отрока в сторону от Твердяты туда, где на возах с провизией в мешках и корзинах хранились брюква и репа. Стоило лишь Миронегу задремать в седле, глядь – Тат след простыл, а черниговский одр уж протискивает седую морду между прутьями, пытаясь достать из корзины заветное лакомство. Миронег же, совокупно и всуе поминая и небесное воинство, и прихвостней сатаны, гнал его по заросшим муравой обочинам из конца в начало каравана и обратно с одним лишь стремлением: найти Тат и следовать за ней. Миронег взывал:
– О, прекрасная дева! Взнуздай и меня, выгони на пастбище твоих нег! Осчастливь! Готов твой грешный раб Апполинарий восхрапеть под тобою конем ретивым! Стань же, о, дева степей, моею всадницей! Воссядь на меня! Сожми гладкими ляжками своими мои бренные бока! Желаю ощутить каждой костью своею, каждой частицей греховной плоти, наслаждение быть тобою попранным!
– Уэкын шиоф! Уэкын мэзы, Аппо! – резко отвечала Тат, едва заслышав его голос. – Узэзыгъэзэщырэ!
Миронег жалобно пялился на Твердяту, неизменно находившегося неподалеку от Тат.
– Я знаю греческий и латынь, – бормотал едва слышно близкий родич черниговского князя, – на арамейском языке могу читать… Но речь этой женщины недоступна для моего понимания!
– Она посылает тебя в степь и в лес, – усмехался Твердята и, склонившись с седла, добавил так, чтобы посторонний не мог расслышать:
– Дева говорит, дескать, надоел. Отстань!
– Ну и я зык! – огорчался Миронег. – Собачий брех для русского уха куда как благозвучней!
Бывало так, что и Коменюка раздвигал бороду в ехидной усмешке, скалил крупные зубы:
– Слышь-ка, Демьян Фомич? Черниговский святоша словесно изголяется. Речь потоком льется. И вроде хвалы половчанке поет, и вроде бранных слов не употребляет, но есть в его речах похабный смысл!
Черниговский же воевода, Дорофей Брячиславич, неизменно оборонял богослова от новгородской напраслины, возвышал голос так, что всякий мог внимать его мнению.
– Нет похабства ни в словах Миронега, ни в его намерениях! – говаривал боярин Дорофей. – Старец Апполинарий – святой жизни человек. Даже в те времена, когда разум его замутнен зелёным вином, душа и намерения его всё равно чисты!
* * *Начальствующие над дружинами не поладили друг с другом