За те несколько минут, что Мартин возился на кухне, женщина не изменила позы, только обхватила руками плечи, точно пыталась удержать свое тело от лихорадочных подергиваний. Услыхав шаги за спиной, она резко — как-то чересчур резко — обернулась, и Мартину снова стало не по себе — на сей раз от той безнадежности и растерянности, которую излучали ее больные глаза. Он почти выдержал этот взгляд, постаравшись ободряюще улыбнуться в ответ, и с таким видом протянул перед собой затейливо украшенную глиняную кружку, словно под ее крышкой и впрямь находилось решение всех житейских проблем, как утверждала готическая надпись сбоку.
— Здесь яблочный настой, корица и еще кое-какие ингредиенты — весьма полезное жаропонижающее средство. Выпейте, пожалуйста!
Женщина выпростала руки из пледа, взяла кружку, не отрывая взгляда от Мартина, и сказала глухим неровным голосом, сквозь который пробивались клокочущие хрипы:
— Благодарю вас и прошу извинить за беспокойство.
Тут свирепый, как цепная собака, кашель вырвался из ее груди, и ей потребовалось не меньше минуты, чтобы усмирить его. Пес, до сих пор лежавший в полной прострации, вскочил, несколько раз утробно взлаял и снова лег.
«Охохох, это очень напоминает двустороннюю пневмонию. А вот она не похожа на немку. Говорит правильно, слишком правильно, по-гимназически, и этот легкий акцент… Полька? Нет, пожалуй, не полька…» — размышлял Мартин, но гостья, откашлявшись, сама разрешила его сомнения:
— Я ищу Йозефа Розенберга. Это брат моего отца, он должен был жить с семьей по этому адресу.
«Так вот оно что! Дело-то еще более странное, чем я мог предположить!» — подумал Мартин, а вслух произнес:
— Увы, мы с Докхи, — он указал подбородком на пса, — единственные обитатели этой квартиры. Ваш дядя, с которым я не имел случая познакомиться, почти два года назад продал ее мне через посредника и уехал то ли в Палестину, то ли в Боливию. Видите ли, климат в нашем городе в последнее время стал очень нехорош для евреев, — завершил он упавшим голосом, увидев, как на глаза собеседницы набежали слезы.
— О, боже мой! — прошептала она, зажмурившись, отчего несколько капель гулко кануло в нетронутое питье. — Что же мне теперь делать?
Как любой мужчина при виде женских слез, Мартин запаниковал:
— Ох, ради бога, не отчаивайтесь, фройляйн! Все это, конечно, непросто, но мы что-нибудь придумаем! В городе еще остались евреи — я лично знаком с несколькими стариками тут неподалеку и завтра же наведу справки. Уверен, что кто-то из них подскажет, где искать вашу родню. А вы покуда…
На этих словах женщина мотнула головой, поставила кружку на столик и попыталась встать, но вместо этого неправдоподобно тихо, как снег, упала навзничь.
— …останетесь у меня, — по инерции договорил Мартин, остолбеневший от неожиданности. — Вот черт, и я ведь даже не знаю ее имени!
Мартин осторожно поднимает на руки обмякшее тело и, подивившись его легкости, укладывает на кожаный диван. Некоторое время стоит над ним в задумчивости, покусывая губу. Наклонясь, берет за тонкое запястье безвольно откинутую левую руку, с удивлением отмечает въевшуюся в поры угольную пыль, прикрыв глаза, с минуту слушает пальцами пульс, поочередно поднимая и опуская их, будто играет на флейте. Затем прямо через платье постукивает пальцами другой руки по грудной клетке, как бы в такт услышанной мелодии. Лицо его при этом делается совершенно бесстрастным и чуть ли не мечтательным. Потом он решительно идет к телефону и, полистав записную книжку, накручивает диск.
Через десяток секунд из трубки доносится по-военному четкое:
— Гёбель у аппарата!
— Бруно, здравствуйте! Это Мартин Гольдшлюссель.
— Рад вас слышать, герр Гольдшлюссель! Чем могу быть полезен?
— Вы меня чрезвычайно обяжете, Бруно, если сейчас же пошлете самого резвого своего мальчика на Мюнхенгассе к Берте с просьбой немедленно прийти ко мне, несмотря на дождь. Мальчику дайте, пожалуйста, десять гульденов и запишите на мой счёт.
— Будет сделано, герр Гольдшлюссель! Что-нибудь еще?
— Нет, это все. Благодарю вас, Бруно. До свидания!
— Желаю здравствовать!
Мартин аккуратно возвращает трубку на рычаг, подходит к своей нечаянной пациентке, некоторое время прислушивается к ее дыханию, берет блокнот и карандаш, садится рядом с диваном и углубляется в составление какого-то списка.
Берта Брушке, крепкая старуха из грубых меннонитов,{5} не терпит обращения «фройляйн». «В мои года зваться девицею стыдно, а уж коли стать фрау меня Господь не сподобил, так пущай и буду просто Берта», — говорит старуха со своим неподражаемым остзейским акцентом. Она появляется через полчаса, обстоятельно встряхивает зонт перед дверью, не обращая внимания на протесты хозяина, снимает в прихожей мокрые ботинки и в одних чулках вдвигается в гостиную. Моментально изучив мизансцену, она поворачивается к Мартину и вопросительно приподымает бровь.
Тот заходит издалека:
— Дорогая Берта, мы знакомы уже два года, и должен сказать, что в городе нет человека, которому я доверял бы больше вас. Но дело тут настолько серьезное и опасное, что я обязан попросить вас держать все в секрете, вне зависимости от того, согласитесь ли вы мне помогать или нет. Хотя, конечно, в вашем случае совершенно излишне говорить об этом.
Берта обиженно поджимает губы так, что лучики морщинок вокруг них кажутся стежками суровых ниток, стягивающими рот намертво, и становится ясно, что говорить и впрямь излишне.
— Простите, Берта, я сморозил глупость.
— С кем не бывает, — удовлетворенно кивает старуха.
— Я вот о чем… Всем известно, что вы одна из немногих, кто продолжает покупать продукты у евреев, не боясь молодчиков из СА.{6}
— Чтобы я энтих дерьморубашечников, прости господи, боялась? — возмущается Берта. — Я чего боюсь, так это как бы мне на том свете иск не вчинили за то, что им, поганцам, на свет родиться помогала, по задницам их шлепала, чтоб задышали. Дай мне волю, я б той самой рукой, — и она машет перед Мартиновым лицом той самой широкой крестьянской рукой, похожей на краюху черного хлеба, — так бы нынче по задам отшлепала, что обратно б дух из их повышибла!
Воображение тотчас рисует Мартину картину: Берта на ратушной площади выбивает дух из гауляйтера{7} Форстера, спустив с него штаны, — получается настолько убедительно, что он хихикает. Старая повитуха, разойдясь не на шутку, набрасывается на него:
— Чего смеетесь? Кабы было б в городе с дюжину таких, как я, мы б вам, мужикам, показали, как с ими разговаривать надо!
— Право, Берта, если Господь пощадит этот город, то только потому, что в нем нашлись два праведника: вы и Густав Пич.{8}
— Вы меня с им не равняйте — он святой, а я — грешница. Оттого он теперича,