Но пришло время, и я оказался вовсе одиноким.
Февраль теперь мог гордо поднять голову, и, пожалуй, один лишь я знал по-настоящему, как тяжел был груз, давивший его. Я ему не завидовал, но меня самого грызла тоска.
Произошло это в самом начале сбора хлопка. На общем собрании председатель колхоза объявил всем, что отец Февраля оправдан, что он честный человек и ни в чем не виноват. Умрбаев-отец был одним из организаторов нашего колхоза, но из-за того, что он не слишком-то знал грамоту, его сумели запутать при каких-то там расчетах после сбора урожая. Он был невинно осужден и умер в тюрьме. Человек, запутавший его — председатель не стал называть имени, — занимался счетными делами.
В зале поднялся шум, некоторые требовали назвать имя подлеца, но председатель всех успокоил, сказав, что человек тот теперь у нас не работает и давно уже здесь не живет.
Собрание объявили законченным, многие окружили Февраля и его мать, обнимали их, гладили Февраля по голове. Помню, я тоже сказал ему что-то ободряющее.
Домой я добрался, когда совсем стемнело: останавливался дорогой то с одним мальчишкой, то с другим. Мама была уже дома. Она не смотрела на меня, и я даже подумал, не заболела ли она. Веки у нее припухли, и дышала она неровно, тяжело. За ужином я несколько раз спросил, что с ней, но она отвечала коротко: „Голова болит“.
Спать мы легли раньше обычного. Но среди ночи я вдруг проснулся, как от резкого толчка. Месяц, видимо, стоял в зените, тонкие волокна его лучей так и струились в окна. Смотрю, мама сидит на полу, уткнулась головой в колени и плачет, повторяя бессвязно: „Неужели и это суждено вынести?.. За что мне столько горя, несчастной?..“
Я вскочил, подбежал к ней, крепко обнял: „Что с тобой, мама?“ Она вздрогнула, поднялась с усилием и заставила меня лечь в постель, снова сославшись на головную боль.
Сама она тоже легла и, хотя в комнате было жарко, натянула одеяло на голову.
Утром, бледная, с красными веками, не глядя на меня, мама взяла свою черную сумку и ушла на работу. А я отправился в школу.
У школьного подъезда стоял Февраль. Я поздоровался с ним, но он вместо приветствия сказал с горьким упреком: „Моего папу, оказывается, твой отец запутал и засадил в тюрьму!“ Я невольно вскрикнул: „Неправда!“ Но тут же вспомнил мамины рыдания ночью, ее слова: „Неужели и это суждено вынести?“ Сердце мое сжалось, что-то словно оборвалось в груди. К счастью, Февраль больше не произнес ни слова.
Как описать мое состояние? Я ничего не слышал и не видел вокруг, не в силах был поднять голову, войти в класс, где сидели за партами ребята, мои товарищи. Мне казалось, я не смогу взглянуть в глаза ни им, ни учителям. Разве я человек? Сын подлеца, труса, предателя!
Я не смог досидеть до конца, убежал с уроков. Мама была дома. Она взглянула на меня, засуетилась, принесла обед. Тихим, дрожащим голосом произнесла:
— Ешь!
А я, нагнувшись над миской, глотал слезы.
Но не хватило сил сдерживаться — заплакал навзрыд. Мама обняла меня и тоже разрыдалась. Так мы — мать и сын — без слов оплакивали свою беду…
В тот день произошло со мной и другое несчастье. Мама дала мне денег на кино, а сама ушла. И я машинально побрел к ближайшему клубу. Я и сам не сознавал, куда иду, — просто меня тянуло подальше от дома, на улицу, к людям.
Возле клуба стояли ребята из нашего класса. При моем появлении все как по сигналу повернулись ко мне. Мне показалось, что на их лицах я читаю изумление, гнев. Значит, после всего, что произошло, я посмел так вот спокойно вместе со всеми идти в кино?..
Я круто повернулся и опрометью бросился обратно через дорогу…
Раздался пронзительный скрежет тормозов и слившийся воедино крик нескольких голосов.
Очнулся я в больнице.
* * *
Два месяца провалялся я на больничной койке. Меня сбила грузовая машина. Шофер, конечно, не был виноват. Он сумел затормозить в последнюю минуту, но я все равно крепко расшибся о камни мостовой.
Меня навещали ребята, учителя. Все были очень внимательны ко мне.
Немного оправившись, я какими-то иными глазами посмотрел на маму, когда она пришла в больницу. Будто впервые заметил, как увяло ее лицо, как углубились морщины у глаз и у губ. Она совсем поседела. Тонкими, худыми пальцами она гладила мои волосы и через силу улыбалась бледными губами.
— Сынок, ты у меня уже совсем молодцом, — сказала она ласково. Потом добавила: — А ведь мы перебрались в Нукус.
— Почему? — вскрикнул я невольно.
— Неужели ты не понимаешь? Про делишки твоего отца кто знал, кто — нет, а знавшие не поминали. Председатель колхоза щадил нас. А теперь как смотреть в глаза колхозникам? Он, видно, и тут много дурного натворил, в своей бухгалтерии. Грамотный был, вот и пользовался…
Мама была права. Мы долго молчали.
— Но разве он один был грамотный? — спросил я.
— Разная, оказывается, бывает грамотность, сынок. Одному она помогает творить добро людям, другого учит, как пользоваться людской простотой…
Снова мы долго молчали. Наконец я спросил:
— А где мы будем жить?
— Старушка одна приютила нас, да сбережет ее аллах. Зовут ее Бибизо́да. С внучкой живет. А я на работу поступила, опять на почту…
Вскоре я совсем окреп, выписался из больницы. Хозяйка наша оказалась очень славной старушкой. В первый же день она принялась утешать меня:
— Ты ни о чем не тревожься, учись, ремесло себе выбери. Не унывай. Это пусть у тех душа болит, на ком слезы да проклятия сирот.
И я слушал эту удивительную старушку, точно родную бабушку.
3
Утром мама забирает свою черную сумку и отправляется на работу. Днем, пока ее нет, обо мне заботится бабушка Бибизода. Внучка ее, Зияда́, заканчивает русскую школу. После уроков она тоже забегает ко мне. Вместе мы смотрим газеты и журналы, которые мама еще не успела разнести или вручить отсутствующим подписчикам.
Время шло, и я набирался сил. Уже неудобным казалось мне, этакому верзиле, слоняться без дела. Но в школе я отстал на целый год, пришлось бы сидеть за партой с малышами, хотя мама и уговаривала:
— Учись, сынок, учись, пока