3 страница
был зачат, она уже не тянула на офицера и джентльмена. Однажды вечером, когда она вернулась из «Королевского» после картины, где у берегов Америки бомбили линкор, отец стал военным летчиком. Позже – что мы тогда отмечали? по какому случаю гарцевали кони, колыхались плюмажи на касках и ревели толпы? – он превратился в самого принца Уэльского.

Вот это была новость! Меня так огорошило – хотя я конечно же не поверил! – что багровое сияние за каминной решеткой запечатлелось остаточным изображением у меня на сетчатке. Мы оба не верили, но миф уже мерцал посреди грязного пола, и я с благодарностью принял его – я с моими скромными возможностями такого изобрести не мог! Правда, и она, еще прежде чем сообщить мне эту версию, приготовилась взять ее назад. Она явно хватила через край или занеслась слишком высоко. Я видел, как в багровых отсветах у нее забегали глаза, а на пергаментном лице вспыхнул румянец и тут же с него сбежал. Она чихнула, поскребла ногтем нос, смахнула набежавшую пьяную слезинку и заговорила, повернувшись к каминной решетке – туда, где могло бы быть и побольше огня:

– Ты же знаешь, я запойная вруша!

Да, я знал, никогда ее не уличая. И все равно почувствовал разочарование. Рождества сразу как не бывало, и фанфар тоже. Я понял: придется возвращаться к ее постоянной легенде. Принц Уэльский, боевой офицер, летчик – а вот шлюхи любят сказываться дочерьми отцов духовных, и при всем блеске придворной жизни победила церковь.

– Кто был мой папка, мам?

– Священник, я же тебе говорила.

В целом так звучала и моя легенда. С нею у нас не было ничего общего, кроме разделительной черты, но ее можно было различить, и за чужим лицом я увидел бы прозябание, отчаяние, Сатану, путаные мрачные мысли, ежечасно подгоняемые под веру, пока они полностью не скукожатся, как спеленутые ножки китаянки. В горькие минуты я утешал себя тем, что связан с добрыми делами. Мне нравилось думать, что за моим отцом не числится ни одного проступка, за который его нужно было оправдывать или обвинять в нравственной безответственности. Моя гордость предпочла бы, чтобы он отчаянно боролся с собственной плотью. Военные испокон веку любят женщин и бросают их, а служители церкви, воздержанные и целомудренные, – пасторы и пресвитеры, попы и патеры… Я был старой болячкой, о которой давно позабыли, а она возьми и воспались вновь. Вот прорвусь в одном из особнячков или уютном доме пресвитера, перед алтарем или в приделе, – прорвусь, как забытый гнойник! Да, они такие же, как я, – не чужды греху. В этом моя точка опоры.

Пастырь. Но какой церкви? Вчера или позавчера я брел по переулку, минуя ряд часовен, молельню, старую церковь на углу и поместительный дом священника. Так к какой же церкви приписать мою легенду? К англиканской или римско-католической? Может, мой отец был от роду джентльменом, а потом уже принял сан – так сказать, из любви к искусству? Но даже монахи ходят в штанах, выглядывающих из-под их ладно скроенной рясы. Они очень похожи на друидов с Браун Уилли[2] или еще откуда-то – в машинах и очках. Пусть уж он будет католиком. Церковь – так настоящая, по всем правилам, даже если тебя от нее воротит. Но сможет ли ублюдок тронуть за сердце, а не только за рукав, одного из ее служителей?! Что же касается всех этих нонконформистов со всеми их штучками, этих недопеченных еретиков и раскольников с их алтарями, молельнями и капищами – то тут мы с маманей едины: нам их не надо. Все равно что взять в отцы полицейскую ищейку или сексота.

– Кто был мой папка, мам?

Я лгу. Обманываю себя так же, как и все вы. Их мир – мой мир, мир греха и искупления, показаний и осуждений, любви на гноище. Вы ежедневно торгуете самой кровью моей жизни. А я один из вас, преследуемый – преследуемый чем? кем? О чем крик моей души? О том, что брожу среди вас, пользуясь интеллектуальной свободой, а вы ни разу не пытались отвратить меня от нее, потому что сами уже столетие как совращены ею: верите в человеческую порядочность, бескорыстие, при том, что человек все же не святой. Вы уступили свободу тем, кто не способен ею пользоваться, кто допустил, чтобы драгоценный алмаз покрылся пылью и грязью. Я выражаюсь на вашем тайном языке, на котором не говорят другие люди. Я – брат ваш в обоих смыслах и, потому что свобода стала моим проклятием, швыряю в вас всей грязью и гнилью, какие могу соскрести вокруг этой болячки, которая никак не прорвется и никого не убьет.

– Кто был мой папка, мам?

Пусть он так и не узнает. Мне и самому знакомо сладостное содрогание, но я мало думал о физическом отцовстве или о последующем медленном развитии того, что зачал. Дети не принадлежат нам. И мой отец не был личностью. А лишь крупицей, чем-то вроде личинки, невидимой простым глазом. Без головы, без сердца. Целенаправленный и бездушный, как управляемый снаряд.

Никакой специальности у мамани не было, как, впрочем, и у меня. Что мать, что сын. Мы – любители по призванию. Ни деловыми способностями, ни желанием пробиваться и завоевывать успех она не обладала. Но и аморальной не была, ибо это предполагает наличие какой-то нормы, от которой она отклонялась. Была ли моя маманя выше или ниже нормы или вне нормы? Сегодня ее зачислили бы в разряд «субнормальных» и назначили опеку, в которой она не нуждалась. Тогда – если бы не броня непробиваемого безразличия – назвали бы просто придурковатой. Она ставила маленькие, но значительные для нее куши на лошадей в «Светляке», пила и смотрела фильмы,. Работу брала ту, что шла в руки. Ходила на поденку за поденщиц, собирала – то есть мы собирали – хмель, скребла, мыла и с грехом пополам натирала полы в конторах по соседству с нашим проулком. В связи с мужчинами не вступала: ведь это значило «принимать меры», идти на безлюбовное, безрадостное усовершенствованное удовольствие с перспективой зачатия, от которого предохранялись промыванием из клистирной кружки в ванной комнате. Она не занималась любовью, и это, насколько я понимаю, было с ее стороны страстной попыткой подтвердить себе, что стена, разделявшая их, снесена. Нет, этими делами она не занималась. А если бы занималась, то не утаила от меня, излив в своих невнятных, путаных монологах с длинными паузами и уверенностью, что мы неизбежно поймем друг