3 страница
Тема
корова.

Так, в школьной трапезной, и началось их обучение. Проходило оно между занятиями, в укромных местах, скрытых от глаз учителей и других школяров. Даже во время богослужений не гимны и не исповедь занимали головы сообщников. Эйрик настаивал, что ведовские слова должны влезть им под кожу, пропитать волосы до самых корней, искусать их языки – так, чтобы ни одного звука не потерялось даже в минуты самого сильного страха. Трое друзей повторяли их снова и снова: и раздеваясь, и лежа на узкой кровати, слишком тесной для них, и засыпая, и просыпаясь.

Магнусу ученичество давалось проще. Руны и гальдраставы он резал аккуратнее, не упуская ни единой черточки. Память у него работала лучше, а ум был более склонен к ведовству, нежели у медлительного и основательного Боуги. Тот запоминал гальды с трудом, зато они никогда не вылетали у него из головы. Он чем-то напоминал дерево с упрямой жесткой корой: вырезать на ней что-то непросто, зато надпись не сойдет и через столетие.

Эйрик был терпеливым учителем: поправлял, напоминал, мягко возвращал друзей к их задумке, стоило им отвлечься. Условие он поставил лишь одно: Боуги и Магнус должны отдаваться обучению без остатка, как некогда он сам. Поднять покойника – не шутки. Это не приворот и не наведение морока. Если что-то пойдет не так, всем конец.

К субботе похолодало. Ночью Магнус трясся и стучал зубами. Чтобы другу было теплее, Эйрик с Боуги укрыли его вторым шерстяным одеялом и перетащили жаровню поближе к кровати. Засыпая, Магнус продолжал бормотать ведовские слова, и во сне они снова и снова воскресали у него на губах.

В октябре светает поздно. По утрам служанки приходили будить юношей, подсвечивая себе дорогу фитилями, смазанными ворванью. Эти маленькие, дрожащие на сквозняках огоньки подсказывали семинаристам, что пора собираться на утреннюю молитву. Сами служанки вставали еще раньше, так что вид сонных, лохматых парней, из последних сил цепляющихся за свои одеяла, приводил их в веселое расположение духа. Одна из девушек, смущаясь, протянула Магнусу вязаные варежки. Последние дни его душил кашель, и Эйрика это настораживало. Он беспокоился не столько о здоровье друга – на Магнуса каждую зиму нападала такая хворь, – сколько о том, сумеет ли он не сбиться на заговоре.

Магнус принял подарок с благодарностью. Под штаны он надел теплые чулки, а на голову натянул шапку. Эйрик же красовался в плаще с металлическими пуговицами и кожаных перчатках, над чем Боуги посмеивался. Все знали, что господин епископ Бриньоульв Свейнссон такой роскоши не одобряет и выговора за щегольство не избежать. Но Эйрик учился прилежно, языки и арифметику схватывал на лету, и голос у него, когда он пел гимны, звучал, как у ангела, а потому ему многое сходило с рук.

Целый день молодые люди места себе не находили, их мучило предчувствие – сладкое и одновременно пугающее. А когда с наступлением сумерек колокол позвал их к началу вечерни, волнение стало невыносимым.

В сумерках церковь вырастала на холме величественной громадой, возвышаясь над остальными постройками Скаульхольта, как тролль над людьми. Всякий раз, как Эйрик приближался к ней, он испытывал необъяснимый трепет, почти страх от того, насколько она огромна. Бриньоульв Свейнссон пестовал церковь, как родное дитя. Еще в первый свой год на посту епископа он взялся за снос старого обветшавшего здания и строительство нового. Строительство закончилось лишь четыре года назад. Внутри церкви все еще сильно пахло елью – нигде еще Эйрик не встречал таких хороших бревен, как здесь. В Исландии почти не росло лесов: на растопку пускали мох или сушеные водоросли, и большой удачей считалось найти на берегу выброшенные на берег коряги. Древесину же для строительства доставляли морем, и стоила она целое состояние. Боуги, сын бонда, унаследовавший предприимчивость отца, как-то пытался подсчитать, во сколько епископу обошлась постройка, и цифры вышли невероятно большие.

Толстые бревна надежно защищали прихожан от холода и ветра. Будь сейчас дневное богослужение, Эйрик рассматривал бы игру солнца в оконных витражах, любуясь редкими цветными пятнами в серой жизни. Вечером же оставалось лишь прикрыть глаза и петь.

От статной фигуры епископа веяло основательностью, она выделялась среди хрупких министрантов, преклонивших колени перед алтарной оградой. Бриньоульв Свейнссон был не столько тучным, сколько, что называется, мощным. У него были крупные руки и ноги, рыжая, не желающая седеть борода и кустистые подвижные брови. Он много смеялся, и смех его рождался где-то в животе, клокотал и пенился, как крепкое пиво. Если же епископ был в мрачном расположении духа, от него словно во все стороны расползались тучи.

Перед проповедью Бриньоульв Свейнссон долго молчал, что было для него необычно. Он любил начинать сразу, едва стихнет последняя нота «Кирие». Когда же он наконец заговорил, Боуги бросил на Эйрика встревоженный взгляд.

Речь зашла о колдовстве. Проповеди епископа обычно отличались живостью и силой. Его глубокий зычный голос, как хищная птица, летал над головами прихожан, готовый выклевать всякий грех. Теперь же было видно, что епископа что-то тревожит. Как выяснилось, он хотел поделиться вестями из деревни Киркьюболь, находившейся далеко на севере. Тамошний пастор полгода назад своими глазами узрел дьявола на хуторе одной благочестивой – как всем до того казалось – семьи. Вскоре родственники пастора стали страдать от злых чар. Сам он спасался молитвой, хоть и его настигла хворь. Виновных – отца и сына, в чьем доме были обнаружены ведовские книги, посохи, да еще «пердящие руны» (Боуги не удержался и тихо фыркнул в кулак, выдав смех за кашель), – приговорили к сожжению на костре.

«К сожжению…» Эти слова Бриньоульв Свейнссон повторил несколько раз, словно хотел, чтобы искры пламени задели каждого из прихожан. «Дьявол принимает разные обличья, – веско произнес епископ, переводя взгляд с одного лица на другое. – Искушение может быть велико, особенно для тех, кто верит в собственную неуязвимость». Его взгляд задержался на Эйрике, который слушал с видом внимательным и серьезным, чинно сложив на коленях руки в перчатках.

Когда пришло время исповедаться, Боуги сидел, опустив глаза, словно боялся чем-то себя выдать. Он всегда тревожился перед исповедью, даже когда из всех грехов мог назвать лишь нечистые мысли да отсутствие прилежания в учебе. Впрочем, в перечисления он особо не вдавался, предпочитая выбрать какой-нибудь один, не самый тяжкий грех и живописать его во всех подробностях. А вот Магнус обычно исповедовался сухо и коротко, так что могло показаться, будто он перечисляет свои грехи без тени раскаяния. Даже Эйрик, ближайший его друг, не мог сказать, что происходит у него в голове в эти минуты.

Из всех троих сам Эйрик больше всех любил каяться и