7 страница из 17
Тема
отцу. Она добивается взаимности и гибнет, настигнутая гневом богов. Я задумал описать эту историю, не отвлекаясь на подробности внешнего отображения событий, а погрузившись в глубины запретных чувств. Не знаю, удастся ли мне, но в моей поэме все должно быть в переплетениях сложных и изящных иносказаний, как у многомудрого Эвфориона[56]…

— Музы да пошлют тебе вдохновения, — сказал Катулл и, улыбнувшись, добавил. — Постарайся все-таки выходить иногда из дебрей александрийской учености на доступные всем поляны здравого смысла.

Цинна промолчал. Он побаивался Катулла и предпочел не распространяться больше о своей поэме.

Рим гремел от буйства крикливых и праздных толп. Обливаясь потом на солнцепеке, друзья с досадой ждали, когда пройдет медлительная храмовая процессия, направлявшаяся на Капитолий, затем проталкивались через галдящее скопище пьяниц у плебейской попины[57], дважды попадали в опасную сумятицу, затеянную клиентами соперничающих магнатов, и едва избавились от наглого преследованья уличных гадальщиков…

Вокруг происходило нечто невероятное. Граждане заполнили улицы, как в дни радостных Сатурналий[58]. Они двигались взад и вперед, окружали то здесь, то там какого-нибудь горластого оратора, спорили и размахивали руками. Знатных сопровождало иной раз до полусотни телохранителей, грубо расталкивавших толпу. Затевались ссоры и драки — походя — как обязательный ритуал. И все эти озабоченные, взволнованные римляне, подобно неудержимому морскому приливу, спешили к Форуму.

— Нет, больше вытерпеть невозможно… Я задыхаюсь, — простонал Катулл в полном отчаяньи. — Надо было остаться дома…

— Ничего, как-нибудь выберемся из этого сборища сумасшедших, — сказал Цинна, отдуваясь и вытирая с лица капли пота.

Они обошли Форум по крутым извилистым переулкам, спустились к Большому цирку и, оставив слева от себя храм Фортуны, по деревянному Сублицийскому мосту перешли Тибр.

Веселое общество, укрывшееся от жары в тени дубов и акаций, встретило друзей приветственными возгласами и остротами. Повсюду на траве и на прибрежном песке были разостланы цветные ткани, стояли корзины с фруктами. Рабы помогали гостям снять одежду и подавали им чашу с охлажденным вином.

Смуглый Тицид играл в двенадцатилинейные шашки с Валерием Катоном, а вертлявый Аврелий мешал им, приставая с советами и объявляя о результатах каждого хода. Женственный юноша Асиний Талл кутал в полосатый сирийский плащ изнеженное, дряблое тело. Он сердито крикнул на Аврелия хриплым от пьянства голосом и вызвался судить игру «с беспристрастием Миноса»[59].

— Убирайся, — сказал ему Тицид. — Твой двоюродный брат, умница Поллион[60], достоин был бы стать нашим судьей, но ты, негодник, только позоришь честнейшего Поллиона… Я боюсь, что ты утащишь у меня из-под рук фигурку.

— Проглоти, Талл, эту прелестную элегию Тицида и будь здоров! — Аврелий со смехом запрокинул кудрявую мальчишескую голову.

— Я не потерплю оскорблений, — обиделся Асиний Талл, но Аврелий обнял его и хитро замурлыкал:

— Не обижайся, к чему отрицать общеизвестную истину. Ничего не поделаешь, если ты нечист на руку. Давай-ка лучше сыграем с тобой на другой доске.

Шашками увлекались представители высших сословий, тогда как среди простонародья самой распространенной игрой были кости. В Риме создавались многочисленные шашечные кружки с постоянно приписанными игроками, проводились встречи и олимпиады.

Здесь, у Яникульского холма, каждый делал то, что приходило ему в голову: пел, играл в шашки, плескался в реке и всячески веселился, проявляя большее или меньшее остроумие. У воды с истошными воплями приплясывали Корнифиций, Фурий Бибакул, тучный и красноватый, как ошпаренный поросенок, Аллий и еще несколько знакомых Катуллу молодых людей. Они подбадривали мускулистого юношу, переплывавшего Тибр с мяукающей кошкой в одной руке. Оказавшись у берега, юноша швырнул кошку на песок и победно воскликнул:

— Йо! Ну, кто плавает лучше — я или Корнифиций?

— Признаем, что ты, — ответил Аллий. — Если же говорить о вас, расслабленные лентяи, то вам-то до Корнифиция далеко.

— Надо учитывать, что Корнифиций вырос на Бенакском озере, и ему особенно покровительствует Нептун, — возразил Порций, высокий костлявый человек лет тридцати с надменно выпяченной нижней губой.

— Эй, — крикнул Аллий рабам, — чашу холодного велитернского победителю Калькону! И всем нам!

— Явился Цинна и с ним прославившийся похабными стишками веронец, — заявил Фурий.

— В воду их немедленно, пусть покажут, на что они способны, кроме распутства и стихоплетства!

Катулла и Цинну стали толкать в воду, началась дружеская борьба с криком и хохотом. Веселье длилось часа три, было рассказано множество непристойных историй, прочитано немало эпиграмм и безделок, — и все это происходило в то время, когда граждане Рима стремились на Форум, где происходили бурные и скандальные выборы магистратов.

К концу дня из-за деревьев показалась рослая фигура Вара, а рядом — будто для контраста — Лициния Кальва. Все с удивлением разглядывали усталые, нахмуренные лица ораторов.

— Веселитесь, милейшие? — язвительно спросил Вар. — А на Форуме объявлен подсчет голосов. Или вас это не интересует?

— Что же объявлено? — подступил Аллий, сделав вид, что он напряженно думает о перепетиях политики.

— Ничего утешительного. Сенаторы и народ утвердили кандидатов на консульские должности. И когда Лукулл[61] предложил отклонить кандидатуру Цезаря, против него решительно выступили Красс и Помпей[62].

— Исконные соперники! — воскликнул Тицид.

— Скорее враги, — пожал плечами Катон.

— Каким образом и кто сумел их объединить? Неужели это дело рук самого Цезаря? — удивился Аллий. — Должен признаться, у него поразительные способности, я потрясен…

— Так же были потрясены и сенаторы. Они утвердили Цезаря, — сказал Кальв, — и в скором времени это дорого им обойдется.

VII

Катулл злился сам на себя. Каким ужасным характером наделили его боги! В веселом обществе он, верно, невыносим со своей глупой деревенской суровостью. Если же он сам пытается шутить, то совсем некстати, и окружающие глядят на него с насмешливым сожалением. От ему и досады его остроты становятся злыми, и, конечно, он наживает себе врагов.

Как все непоследовательные и горячие люди, Катулл проклинал теперь свою строптивость. Ему виделись изумрудные глаза, карминно накрашенный рот, диадема на черных кудрях и обольстительная белизна выхоленного тела. В тот вечер ему доступна была красота истинно патрицианская, отграненная сознанием своей исключительности, величием предков и ласками знаменитостей.

«Что тебе мешало? — спрашивал себя Катулл. — Ведь капризная любовь Постумии даст тебе не одно наслаждение, но и проторит путь в конклавы[63] знатных матрон и триклинии магистратов. Твой талант, в котором (будем откровенны) ты сам еще не слишком уверен, благожелательно поддержат. Ты прославишься и перестанешь терзаться постоянным сомнением. Что тебе стоило поцеловать эти надменные, выжидающие губы? Ты…» Боги, он обращается к своему двойнику? Идиотская привычка одинокого неудачника разговаривать с самим собой…

Катулл вышел в сад. Небо выцвело, желтеющая листва на деревьях поникла. Септембрий не принес прохлады; слепящая, изнуряющая жара навалилась на холмы Лация и бесконечные нагромождения тесаных камней, — таким казался ему душный Рим. Дышалось с трудом, в саду почти не было тени. Далеко от извилистых улиц Квиринала мелел мутный Тибр.

При мысли о Постумии Катулл чувствовал, как сердце его начинает учащенно биться; будто наяву он слышал ее

Добавить цитату