– Ты не боись, что нас с тобой услышат, – скривив сухие губы под редкими усами, хмыкнул Шуйский. – Я не дурак такое зря болтать. Сказанное в моей избе на колесах с воли-то никто не узнает. Приклонь ухо, я тебе поведать чтой-то хочу.
Михайла Скопин приблизил ухо к шепчущему опасные вести старшине рода Шуйских.
– Уж сколь годов-то прошло с той поры, как посылал Борис меня в Углич удостовериться воочию в истинной смерти семилетнего царевича Димитрия. Я тогда все обследовал и доложил царю о гибели младенца. Будто бы играл царевич неосторожно с ножичком да в припадке падучей сам себя и зарезал. Вот я, повторял сию сказку, старался для Бориса казить[11] настоящее-то дело, чтоб ему услужить. В самой же сути убит был царевич по тайному указу Бориса, чтоб царевич не подрос да не мог бы явить притязаний на отецкий престол. А народ, али кто подставной, как увидал крови младенца, так и порвал сразу Битяговского и других убивцев, чтобы под следствие их не привести. Знал про все то преступный царь наш и уверился в тишине на сей случай совершенно. А тут вдруг последнее-то времячко стал меня в пустой чулан зазывать и спрашивать с бранью, правду ли я тогда обсказал о смерти Димитрия. Я крещусь, клятву даю Божеским именем, што все то мной явлено по чистой правде и ничего измышленного быть не может. Он вроде бы успокоится, хрипеть-дрожать перестанет. А седмица пройдет, опять тащит меня за рукав в глухое место и давай признанья от меня требовать: жив ли остался царевич али не жив? Будто совсем, окаянный, ума решился!
– Да-к ведь, князь Василий Иванович, и мне баяли[12], как в те годы ты с Лобного места народу про действо злодейское вещал. И все молились за невинную душу младенца. Никто не сомневался да и не измышлял другого. Пошто же нынче такой оговор на тебя?
– Мало того, когда Борис меня трясет и грозит один на один. Он и в Думе боярской стал меня при всех обвинять в измене и ложных моих показаниях. Да мнения потребовал у бояр: а не казнить ли меня смертною казнью за неправедную службу и за сокрытие правды-истины? Я пал на колени и лбом об пол перед ним, как пред святым образом… И ведь нашлися среди вятших[13] людей злодеи душегубцы… Стали Милославские да Одоевские, да Колычевы, да еще кой-кто бормотать, что государь-то дело говорит и надо устроить Шуйскому пытку огненную… Да не велеть ли готовить палачу топор по мою выю?..[14] Судить меня собрался Годунов. А Игнатка Татищев бил меня по щекам и страмил последними словами, льстивый раб Борискин и скудоумец.
– Да ведь, по сказкам старых людей, такая неправедная казнь верных рабов прямо как в опричнину, при свирепствах Ивана Васильевича! И как же далее потекло говорение думцев? А сам-то царь Борис на чем порешил?
– Еле-еле умолили его Воротынские, Ромодановский, Голицын и прочие другие – кто Гедиминовичи, кто Рюриковичи…[15] А дьяки Щелкаловы оба на колена пали в слезах… Тогда царь будто от морока страшного очкнулся и понял, видать, что малость перехватил пока… Бездоказательно-то… И дело все в том чудном слухе, который стал гулять в Кремле да в патриарших палатах. Там молвил-де некий чернец кому-то «Буду царем на Москве!»
– Ахти, вор[16] какой! Взяли ли того монаха? – взволнованно спросил дядю Скопин-Шуйский, по молодости изумляясь превратностям человеческой жизни.
– Куда там! Пропал, как бес от крещенской воды, б… сын. Ни шума, ни следа. – Старик Шуйский со злости стукнул посохом об пол колымаги. Поник на малое время седой премудрой головой, призадумался. Потом слезу старческую отер, мелькнувшую в бороде и вздохнул тяжко.
Жалко было молодому князю Скопину дядю, а что поделать. Скопин терпеливо ждал продолжения беседы.
– Хоть бы слухи-то не разрослись, не начали толпу баламутить… – опасливо произнес Шуйский. – Молва пойдет шнырять по кабакам-кружалам, по площадям торговым, по приказам государским да стрелецким полкам… – он махнул рукой. – Приидет грех велий на языцы земнии… А тебя, племянник, слыхано, стольником царским назначить велено. Что ж, дай те Господь помочь и далее… Расти, вьюнош, и подымайся, а нам, старикам, одно остается: на суд страшный душу готовить…
– Бог помилует, князь Василий Иванович! Как найдется тот дерзкий чернец, что еретические свои слова произнес, то и с тебя, дяденька, царский гнев спадет.
– Ну да, как шелуха с луковицы… – Шуйский внезапно показал редкие темноватые зубы. – Ладно, Мишаня. Это хорошо, что Шуйских порода при царском дворе в рост, в удачу продвинулась… Может, ты неоценимым думцем али большим воеводой станешь… Но ведь такое безумное и предерзостное слово сказать в патриарших палатах мог только тот, кого Бог напрочь разумения лишил, либо человек, знающий за собой: он, мол, и впрямь – царской крови…
– Возможно ль этакое? – усомнился Скопин, удивляясь неожиданным и странным мыслям дяди Василия Ивановича.
– А тогда… – хитро сощурил взгляд старый царедворец, – все может обернуться так, что и во сне не приснится. Сегодня один царь на Москве, а завтра-то другой… Ну ступай, Мишаня.
– Будьте живы и здравы, дяденька. – Скопин-Шуйский вышел из колымаги, сел на своего саврасого коня, что истомился без хозяина и тянул в сторону от Федьки, державшего его за узду. Князь махнул плетью, и понеслись всадники, пустив коней в слань[17], прямо во Фроловские ворота.
III
В понедельник второй недели Великого поста Варварским перекрестком шел по Москве монах Пафнутьева монастыря именем Варлаам. И был он беглым расстригой. Монах уже склонялся в жизни своей годам к пятидесяти, облысел, стал чреваст и седобород. Одет Варлаам оказался в старый подрясник, а поверх того носил бурый истрепанный бешмет[18]. Лысину прикрывал затертым меховым колпаком, еще и куколь[19] монашеский надвигал. Нос у Варлаама бугрист и красноват от любви к хмельному питию. Пояс имел монах из мятой кожи с пришитым кошелем для сбора милостыни.
И как-то случайно приблизился к нему молодой монашек, поклонился смиренно, спросил старого монаха:
Не отче ли Варлаам?
– Он самый и есмь аз, – ответил не особенно приветливо седобородый любитель пображничать и поговорить о скоромном. – А ты отколь меня знаешь? И че те от меня надо?
– Да мне говорил про тебя, честный отче, праведный Пимен из Чудского монастыря. Знавал он тебя когда-то и помнит, что ты ведаешь и монастыри, и места чудотворных мощей. Исходил чуть не всю Русь – от новгородской Софии до киевской, и молился даже мощам праведных печерских старцев[20].
– Ну, што верно, то и правда. А ты кто таков, сыне?
– В монашестве Григорием называют. Живя в Чудовом монастыре, сложил я по наущению святого Григория Богослова похвалу московским чудотворцам. Самому святейшему патриарху стало сие известно, и видя такое мое усердие, взял он меня к себе в палаты. Потом стал брать с собою в царскую Думу и оттого возымел я, честный отче, великую славу.
– Да-к и што те еще требуется на белом свете? – спросил насмешливо повидавший всяких людей Варлаам. Он с явным недоверием разглядывал круглое невзрачное лицо и рыжую бородку столь преуспевшего инока Григория. И казалось почему-то прозорливому путнику и самому немалому пройдохе Варлааму, что затевается сейчас что-то необычайное и сомнительное. Но отец Варлаам был человек решительный.
– Ну? – еще