2 страница
глаза, осматривая пару револьверов 44-го калибра с рукоятками, отделанными ореховым деревом. Потом взял один, взвесил в руке приятственную тяжесть, проверил баланс.

— Новьё?

— А то! — солидно отозвался Окладников.

— Врёшь, поди…

— Как можно? Пистоль-то американский, а производства нашенского, все хвалят.[4] Вот и патроны, — купец выложил кожаный мешочек. — Говорят, в Америке этой все с ими ходят да палят друг в дружку беспрестанно, кажный божий день…

— Ну-к, што ж, вот и я оружный буду.

— Оберегайся только, а то и до беды недолго… Пульнёшь, да не в того! Знаешь, чай, где в ём дуло?

— Да уж дал Бог памяти…

Чуга откинул барабан «смит-вессона» и зарядил пустые каморы пятью патронами. Шестую оставил пустовать — в неё-то и упёрся боёк. Так спокойнее будет, а то мало ли…

— Не передумал ли землю родную покидать? — стал уважливо допытываться Окладников. — Всё ж таки дедовские места, и Олёна…

Тут он смолк, ругая себя за лишнее, но Фёдор не осерчал, головою только мотнул.

— Нету боле Олёны, — глухо проговорил Чуга, — а то, что схоронено, — не она вовсе, а прах её, тлен, червям пожива. В раю моя девонька. А небеса — они везде, равно для всех. Олёнка с облацех повсюду меня углядит — и в Расее, и в Америке.

— Ох и далёко ж ты собрался… — завздыхал купец. — Шибко далёко… Што и говорить, беда у тебя, да ведь избывная. Молодой ты ещё, голову на плечах имеешь и не лодырь, вечно в деле. На печи лёжа, кроме пролежней, мало что нажить можно, а уж ты-то, ежели с морем игру затеешь, умеючи да опасливо, внакладе не будешь. Нам, поморам, в плаваньях не учиться стать!

— В толк не возьму, — проворчал Фёдор, подозрительно взглядывая на Окладникова, — к чему ты клонишь… А, Еремей Панфилыч? Али опять на палубу зовёшь?

— Опять, Фёдор Труфанович! А ты думал? Коли всё ладно будет, я тебе и пароход доверю. Ей-бо, пра!

Нахмурился Чуга и покачал головой.

— Невмоготу мне здесь, — сказал он, — давит всё… На чужбине мне полегче будет, хоть речи родной не услышу. Про дом-то мы как, сговорились?

— А то! Половину себе забираю, половину сестрёнице твоей. Честное купеческое!

— Ин ладно, бери…

Поднявшись, Фёдор задвигался по горнице, кидая пожитки в кожаный мешок. Куртку уложил овчинную и носки тёплые, Олёной вязанные, пару рубах байковых, шапку меховую — вдруг зима американская сурова? Поглубже запихал револьверы с патронами. Сам-то Чуга собран был с утра самого — сапоги яловые, с блеском, в них портки заправлены, сверху жилет-безрукавка накинут, а под ним рубаха простая, с напуском, у ворота Олёной вышитая. Первый парень на деревне…

Натянув картуз, Фёдор вздохнул шумно и присел, держа мешок между колен.

— Посидим на дорожку…

Еремей Панфилыч пригорюнился сидючи. Всё ж справного морехода теряет. Молодые-то, что в форменках щеголяют, по механизмам смыслят кой-чего, в башках у них знания набито, как селёдки в бочках. А моря не знают.

— Ну бывай здоров, пойду.

Фёдор Чуга забросил мешок за спину, схватясь за лямку, и покинул свой дом. Навсегда.

Глава 1

СЕВЕР

Архангельск встретил Фёдора нудной моросью, но к полудню развиднелось. Хмурное небо прояснилось, и только дали расплывались в дымке.

Город будто заснул — прохожие выглядели вялыми, движения особого не заметишь. Лошади, и те не катили бодро коляски, а влачили их по улицам, клоня понуро гривастые шеи. Да и чему удивляться? Ровно пять лет тому назад «высочайшим повелением» архангельский порт упразднили. Ни к чему-де нам гавань на севере, коли к петербургским причалам суда не заманишь. В общем, прижали поморов окончательно.

А началось всё ещё при Петре, великом разорителе Поморья. Император ничего лучшего не придумал, чем отобрать у Архангельска морскую торговлю, переведя её на Санкт-Петербург. Окладников, когда поддавал хорошенько, ёдко прохаживался насчёт монаршей дурости. «Што есть море Балтийское? — вопрошал купец и сам же ответ давал: — Лужа. Пруд мелкий. Захочет немец запереть нас, не дать ходу кораблям — и перекроет проливы. И всё! Запрудит — ни войти ни выйти. А Чёрное чем лучше? Всей разницы, што там вся власть у турка — чуть што не по нему, он — раз! — и свои проливы на чепь! Не-е, одно лишь море Студёное — наше, вот уж где морская дорога истинно Божья. Плыви куда хошь…»

А кто запретил поморам кочи строить, повелев бриги да шняки иноземные на воду спускать? Он же, Пётр Алексеевич. Шибко не любил император родную землю, всё в Европу окошки тужился распахивать, а думать не поспевал.

Как Баренц-то на бриге во льды затесался, не знал царь разве? Льдины тот бриг как скорлупку раздавили, в щепочки, а вот лодье поморской или кочу никакие торосы не страшны. Днище-то у них кругляшом сделано — сойдутся ежели льдины, то выдавят коч наверх, не сомнут, оцарапают разве чуток, а после снова опустят в разводье. Как же можно было лучший корабль для вод северных худым посчитать?

И после всех этих горестей и бедствий, отпущенных поморам по «высочайшему повелению», сами же архангелогородцы памятник Петру затеяли ставить![5]

Фёдор покривился — ниже пасть в угодничестве своём да верноподданичестве не смогли, видать. Уж лучше Ивану Грозному чего воздвигли бы, основателю Архангельска. Суров был Иоанн Васильевич, зато дело знал туго — ведал, где Руси ворота морские отворять… Не то что нынешний царь-император. Это ж додуматься надо было — Аляску по дешёвке продать![6] Хватило ж ума…

Выйдя к порту, Чуга только головой покачал — пустота на рейде. Одни карбасы рыбацкие качаются у причалов, ловя ленивую двинскую волну, да белый пароход с высокой чёрной трубой колёсами вертит, копотные клубы дыма распуская над зелёной водой.

Не судьба, вздохнул Фёдор. Видать, придётся ему с этим пароходом до Вологды плыть, а после к Питеру подаваться али в Либаву[7] — оттуда только и доберёшься до страны Америки.

Приглядевшись, помор рассмотрел у дальнего причала большую шхуну — пока к самой пристани не выйдешь, не увидишь парусника, амбаром скрыт соляным.

Чуга решительно двинулся туда и на полдороге различил флаг американский, полоскавшийся под слабым южным ветерком-обедником. Повеселев, Фёдор прибавил шагу.

Корабль был старой постройки, но добротным — двухмачтовая гафельная шхуна.[8] Ржавый низ, чёрные борта, невысокая надстройка белым крашена. Названа шхуна по-английски, «Одинокой звездой».[9] На палубу вёл широкий трап со сбитыми поперечинами; череда краснорожих подвыпивших грузчиков-амбалов таскала тюки с паклей, загружая трюм. Рядом, на литом кнехте, восседал толстяк-здоровяк с обширной плешью и попыхивал трубкой. Облачённый в безразмерный свитер, плоховато скрывавший объёмистое чрево, он сидел, широко расставив ноги в парусиновых брюках и уперев руки в колени. Лицо его было цвета седельной кожи, под сенью лохматых, выгоревших на солнце бровей прятались хитрые голубенькие глазки, а сломанный нос озвучивал каждый вдох и выдох, издавая