Тюремные коридоры, залитые жидким электрическим светом, выглядели на удивление просторными. По обе стороны темнели ровные прямоугольники металлических дверей с огромными засовами и номерами «хат»: 158, 160, 159, 161. Левая сторона была четной, правая — нечетной. И трудно было себе представить, что за каждой дверью — камера, вмещающая иной раз до восьмидесяти человек…
Лязг открываемых переборок, мерные шаги впереди идущего…
— Стоять! Лицом к стене! — то и дело командовал впереди идущий «рекс», и арестанты послушно выполняли команду, которая следовала, когда навстречу конвоировали такую же группу заключенных.
Из всей пятерки Луконина определили на «хату» первым. «Вертухай», что шел впереди, постучал ключом по очередной переборке. Дверь открыли, и в отсек вышли двое коридорных и капитан внутренних войск с красной повязкой на рукаве — корпусной.
Капитан бегло взглянул на досье Миши, и после непродолжительного шмона первохода подтолкнули к открывшейся двери камеры номер 168.
— Располагайся, теперь это твой дом, — коротко бросил корпусной; видимо, в его понимании это была шутка.
Спустя мгновение тяжелая металлическая дверь со встроенной «кормушкой» с противным лязгом закрылась за спиной Луконина. Миша невольно вздрогнул: гулкий лязг был подобен первому удару маятника, отсчитывающего первый день новой жизни.
Дыхание перехватило, пульс участился, и Луконин на секунду зажмурился — как человек, которому суждено прыгнуть в омут. Из глубины подсознания некстати выплыла кинематографическая картина: запуганные арестанты, кучка блатных со зверскими рожами и главпахан — эдакий Доцент из «Джентльменов удачи», который с леденящим душу криком «Пасть порву, моргалы выколю!» набрасывается на неопытного новичка.
Но все обошлось.
Темное помещение освещалось тусклыми желтыми лампочками, забранными в тонкие металлические решетки. Воздух казался спертым и тягучим; пахло давно не мытыми телами, нестираными носками, табачным и водочным перегаром — казалось, еще чуть-чуть, и запахи эти материализуются, заполнив собой все пространство «хаты».
Камера, внешне небольшая, выглядела заполненной до предела — на всех трехъярусных нарах-«шконках» лежали люди. Некоторые «шконки» были завешаны жиденькими одеялами, некоторые открыты, но белье, развешанное на веревках, крест-накрест протянутых между нарами, не позволяло определить, сколько же человек отдыхает наверху. Однако было понятно, что арестантов здесь много больше, чем положено, — не менее восьмидесяти.
В углу негромко бубнил телевизор — несколько обитателей «хаты», сгрудившись у экрана, следили за футбольным матчем. Двое сидели за столом, увлеченно играя в шахматы. Еще трое резались в самодельные карты-«стиры».
Казалось, никто не обратил на новичка никакого внимания.
Луконин простоял у двери минут пять. Он ожидал чего угодно: подставы, какой-нибудь замысловатой провокации — «подлянки», вроде тех, о которых рассказывал на «сборке» татуированный обладатель фиксы, но появление первохода вроде бы оставалось незамеченным. И от этого страх только усиливался.
Неожиданно с верхней «шконки» у окна поднялся паренек небольшого роста, в дорогом спортивном костюме и, словно нехотя подойдя к первоходу, спросил:
— Давно с воли?
— Больше недели, — ответил Луконин, внутренне готовясь к какой-нибудь изощренной подставе.
— Зовут-то как?
— Миша. А фамилия моя — Луконин.
— Московский?
— Ага, в Сокольниках живу.
— Поня-атно. Впервые на «хату» заехал? — заметив скованность новичка, собеседник неожиданно подмигнул ему. — Да ладно, не менжуйся. И так видно, что первоход. Давай, проходи. — Паренек кивнул в сторону ближней «шконки». — Видишь, у нас со спаньем напряженка, тут все в три смены спят. Покемарь тут пока, а завтра посмотрим, что и как.
Всю ночь Луконин не сомкнул глаз. «Прописка», о неизбежности которой он с таким ужасом думал на «сборке», отодвигалась до утра. Но хорошо это или плохо, первоход еще не знал.
В шесть утра в камере определилось слабое движение. Из-под «шконок» вылезли какие-то серые, грязные субъекты, не обращая на новичка внимания, они принялись за уборку «хаты». Как узнал Миша позже, это были «шныри», или уборщики; камерное местожительство под нарами именовалось почему-то «вокзалом».
В половине седьмого большинство обитателей «хаты» проснулось — правда, некоторые, занимавшие привилегированный угол, продолжали спать. Это были камерные авторитеты, и право занимать «шконку» единолично было их неотъемлемой привилегией.
В половине седьмого обострившееся за ночь обоняние различило слабый запах пригоревшего масла, и арестанты зашевелились — этот запах был предвестником скорого завтрака. И впрямь: к восьми утра на «хате» появился «баландер», кативший впереди себя небольшую тележку с огромными алюминиевыми кастрюлями и аккуратно разложенными буханками хлеба. Утренняя пайка представляла собой кашу из неизвестного ботанике злака и кружку слабо заваренного чая.
Впрочем, большинство арестантов не притронулись к тюремной пайке — «семьи», на которые делилась камера, предпочитали завтракать «дачками» — продуктами, переданными с воли.
Луконин недоверчиво ковырялся в каше ложкой и, найдя в комке слипшейся крупы таракана, решительно отодвинул «шлюмку», то есть миску, в сторону. Конечно, есть хотелось очень, но брезгливость превозмогла голод.
Сразу же после завтрака к первоходу вновь подошел давешний паренек в дорогом спортивном костюме. Присел рядом, приятельски улыбнулся и предложил:
— А теперь давай знакомиться. Миша, говоришь?
— Миша.
— Из Сокольников?
— Из Сокольников.
— По какой статье закрыли?
— Сто пятьдесят восьмая, кража…
— Поня-атно. Ну, подойди к тому столу, с тобой «смотрящий» поговорить хочет.
Луконин понял: от этого разговора зависит его дальнейшая жизнь в Бутырке. С трудом подавив в себе безотчетный вздох, он на ватных ногах двинулся в сторону стола, за которым по-хозяйски восседали несколько татуированных мужчин.
«Смотрящего» он узнал сразу. Это был невысокий, но крепко сбитый мужчина лет сорока с обнаженным торсом, сидевший во главе стола. Выколотая на левом предплечье статуя Свободы свидетельствовала о том, что ее обладатель относится к так называемому «отрицалову», пять церковных куполов говорили о количестве лет, проведенных в неволе, а изображение Георгиевского креста на груди — что этот человек участвовал в тюремном или лагерном бунте. Нательную композицию дополняли две восьмиконечные звезды на ключицах («никогда не надену погоны») и такие же звезды на коленях («никогда не встану на колени»). Властные черты лица, тяжелый, придавливающий взгляд, губы, собранные в тонкую нить, — все это наводило на мысль, что характер «смотрящего» — сильный, жесткий и волевой.
Позже Луконин узнал, что Хиля — таково было погоняло «смотрящего» — на свободе был звеньевым мазуткинской оргпреступной группировки, что «закрыли» его по классической сто сорок восьмой статье (вымогательство) и что в блатном мире Хиля, имевший уже вторую судимость, пользовался непререкаемым уважением и авторитетом; именно поэтому воры и поставили его «смотрящим» сто шестьдесят восьмой камеры.
Равнодушно взглянув на первохода, Хиля поинтересовался его именем, фамилией и статьей, после чего спросил:
— Ну, рассказывай, как на свободе жил?
Новичок невольно поежился под тяжелым взглядом собеседника и, тяжело вздохнув, произнес:
— Ну, как… Нормально. Как все. Пока сюда не забрали.
— В попку не балуешься? На кожаных флейтах не играешь? С мусорами дружбы не водишь? Друзей-подельников