4 страница из 17
Тема
в этот день была увешена медалями и орденами, как пошевелится, и зазвенит, как шаркунцами, ими. Допив содержимое, он прятал пустую бутылку в карман вылинявшего, на локтях до дыр проношенного пиджака и уходил обратно в избу. Нанимал он иногда нас, мальчишек, чтобы мы почесалида пошшэкотали шшэпками али когтями ему пятку его живойпока ишшо ноги, а после труды наши оплачивал нескупо — хватало нам на паперёсы. Умер он, Пшеничкин Игнат Иванович, а когда, я точно и не знаю, тогда, наверное, когда я срочную ещё служил, но вот не помню, чтобы мне об этом написали. Писали, может, но — забыл.

— Дядя был у меня — Игнат. Игнат Митрофанович Коробейников, — сказал отец. — Остался на японской… Пушка там как-то опрокинулась и задавила его, что ли. Родной брат материн. Тихой, говорят, был шибко… очень уж смирный, как земля.

Сидел он, отец, когда я вернулся из леса, за столом. Завтракал. Ест он теперь, как маленький ребёнок, неряшливо. Пальцами всё и проверяет, сколько ещё осталось там, в его тарелке. Совестно мне почему-то наблюдать за ним — я отворачиваюсь. Больно.

— Эрна была уж сёдни, ещё нет ли? — услышав и узнав меня, только что закрывшего за собой входную дверь, спросил отец у мамы.

— Вот он, тут, на кухне… Термос, — ответила ему оттуда, с кухни, мама. — А он на чё тебе понадобился?.. Месяц пустой стоит, а то и два уж.

— Тьпу ты… глушня, — говорит отец. Слышит он лучше, чем она, но тоже неважно. И очень сердится, когда ему приходится ей что-то повторять, раз повторит и больше уж не станет. А сам он, когда не расслышит, переспрашивает и обижается, если повысишь голос, ему повторяя: чё ты кричишь-то, я ведь не глухой, мол. Ладно, и хорошо, что не глухой.

Термос — это термос, ранешный, китайский, времён Великой Нерушимой Дружбы Медведя и Тигра. Как-то вот в доме нашем оказался, а как, никто из нас не помнит. По-диверсантски к нам проник. Кто-то оставил, может, и забылось. Чай горячий иногда хранится в нём, но редко. То на столе стоит, то на комоде — там-то уж так — как украшение: с двумя драконами о розовых крючочках-языках и с миловидной китаянкою о многоярусной причёске.

А Эрна — это женщина, немка. Эрна Ивановна Кислер. Лет шестидесяти — так, пожалуй. Но выглядит она моложаво, не на свои годы, видом от лет своих отстала. Ходит к нам за молоком. Денег у неё обычно нет, и мама ей даёт в долг, так просто то есть: ну, мол, когда-нибудь расплатишься. Эрна — вдова, муж у неё лет пять тому назад из ружья застрелился — сам на себя руки наложил, а не нечаянно. Остался у неё сын, давненько уже призывного возраста, но почему-то комиссованный, как единственный, наверное, кормилец, не работает — и негде, и не хочет, но молочко, ребёнок, очень любит — так говорит о нём она, мать, то есть Эрна.

— Лодырь, — говорит про него мой отец. — В город поехал бы, там бы устроился… ребёнок.

— С работой-то, ишь, — говорит ему мама, — нынче худо: где и устроишься, а толку-то — платить-то всё равно не станут. Нас за людей идь не считают.

— Ну, хоть чем-то, хлебом тем же, может быть, да расчитаются, — возражает ей отец.

— Хле-ебом, — говорит мама. — Крупой и хлебом бы ещё, дак ладно. То Николай вон наш дровами получил зарплату.

— Да хошь дровами!.. Ну а лежать-то будешь, и чего добьёшься?! — вспыхивает отец.

— Ну, так это ж ехать туда надо…

— Ага, от мамки отрываться!

— И там ходить, упрашивать кого-то, — говорит мама. — А гордая душа шеи не ломает.

— То-то, — говорит отец. — Ленивый на своём одре, как дверь на пяте, туда и сюда обращается, а чтобы в сторону-то, нет уж, норов клинит.

Эрна ему, ребёночку, с каждой своей пенсии покупает банку сгущенного молока и поллитровую бутылку водки. «Любит, — говорит она, — ребёночек сгущёнку, дырочку шильцем проткнёт в банке, на кровать с ней ляжет, ноги на дужку устроит и всё молочко разом, как бычок, высосет». — «А водку-то?» — спрашивает у неё отец. «Ему же скучно, — отвечает Эрна, — уж и водку». Ну, от скуки, дескать, и на самом деле, чё не высосешь и чё не выпьешь — это так отец, бровями лишь, и выразит.

— Чудеса, — уже в отсутствие Эрны говорит отец. — Не мой ребёнок он, а то бы…

— И слава Богу, — говорит ему мама. — Ты для своих жезла-то не щадил уж.

Легка на помине. Стучит на крыльце — валенки о стену обивает, обметает их после голиком от снега Эрна. Вошла в избу. Запорошенная. Бордоволикая — как клюква после зазимка.

— Здравствуйте, — говорит.

— Здравствуйте, — мы ей почти хором.

— Ну и погода, — говорит.

Я и отец молчим, а мама отвечает:

— Да уж… Передуреть никак не может. Уж и пора бы очураться.

В одной руке у Эрны бурые шерстяные варежки, уже сняла их, в другой — красная хозяйственная сетка, в сетке пустая стеклянная трёхлитровая банка — запотела в доме сразу. На дне банки — корочка хлеба — русский обычай, вряд ли то, что и немецкий; уже здесь, наверное, в Ялани, научилась ему Эрна. Но наверное не знаю.

— Проходи, садись, — говорит гостье мама.

— Да я уж тут, возле порога, — говорит та, пристраиваясь около двери на стуле. — С валенок что и натечёт, так на клеёнку.

— Беда-то… Подотрём, — говорит мама, — не сломаемся.

Отец поел уже и, устроив свои грузные, крупные руки: правую на стол, а левую на спинку стула, развернулся за столом лицом к пришедшей. Подбородок у него испачкан чем-то жирным — блестит. Смотрит отец на Эрну приветливо — будто видит.

Мама подошла к нему, вытерла полотенцем ему подбородок.

— Метёт? — спрашивает отец.

— Метёт, — отвечает Эрна.

— У-у, — говорит отец. — Дак дом маленько не сдвигат… И завыват вон… как зверюга. Давно такого-то уж не было, не помню.

Ухожу я в другую комнату. Ложусь на диван, читать располагаюсь «Волхва».

Сидит Эрна обычно долго — делать ей дома нечего — хозяйства у неё, кроме ребёночка, никакого. А когда она уходит, мама вздыхает облегчённо — ей-то уж некогда бездельничать: хлопот полон рот. И выпроводить гостью она не может: мол, неудобно, совестно, сама понять, дескать, должна. Не понимает.

Задремал я с «Волхвом» на груди — том тяжёлый — крепко давит; в сон меня здесь пока ещё всё клонит почему-то, чуть где присел, прилёг — и закемарил. Как сурок — отец так раньше, помню, выражался, теперь не о ком — вдвоём-то с матерью. Дрёма сладкая, но не густая — слышу:

— Можно к вам?

— Можно, можно, чё ж нельзя-то… Дверь захлопывай скорее — как в трубу, тянет… Ногам, стою тут, шибко холодно.

— Здравствуй, тётка Елена.

Узнаю

Добавить цитату