В ротном рекреационном зале стояли подле стен длинной вереницей крашеные столы на 8 человек каждый.
Своеобразный гул носился по громадной комнате, тускло освещенной двумя висячими масляными лампами, кроме того, на столах кое-где виднелись казенные стеариновые свечи. При такой полутьме трудно было заниматься, приходилось покупать свечи, а если не было денег, то выменивали огарки за булку. Впрочем, многие кадеты ухитрялись и при казенном освещении читать и писать.
Дежурный офицер, затянутый в мундир, или дремал в углу над романом, или похаживал по залу, посматривая, чтобы кто-нибудь не посмел встать со своего места.
Обратиться к офицеру с вопросом за разъяснением заданных уроков было в лучшем случае бесполезно, а то попросту рискованно, так как это принималось за насмешку.
Уроки нельзя было назвать обременительными, и воспитанники самых посредственных способностей справлялись с приготовлением без репетиторов. Во всяком случае, наиболее способные считали себя как бы обязанными помогать обращавшимся к ним товарищам. Я не помню примера, чтобы кто-нибудь отказал в такой, конечно, совершенно безвозмездной, помощи. Беззаботные воспитанники упивались чтением романов. Иметь книги, кроме учебников, строго запрещалось, и потому во время чтения приходилось маскировать роман — задачником, «Margo» или «Ушинским». Во время вечерних занятий, втихомолку, передавались толчки от стола к столу, пересылались открытые записочки, украшенные детскими карикатурами; циркулировали даже письменные приказания и воззвания «закалов».
Особенное оживление царило среди кадет, когда устраивали «бунт».
«Сегодня, господа, эконому бунт устроить», — приходит приказание из первой роты. С лихорадочным нетерпением ожидаем мы ужина. «Вот здорово-то будет!»
Вечером, действительно, в столовой, при появлении эконома, начинается шум.
Дежурный по корпусу поднимает роты из-за стола и заставляет стоять в ожидании командира батальона, лысого почтенного старика.
Полковник знает всю тщету отыскивать виновного и потому, покричав на нас, оставляет всех огулом «без отпуска». Мы, маленькие, проникаемся страхом; в рядах старших кое-где раздается шарканье ног и гул народа на сцене. Во избежание дальнейших осложнений следует приказ вести кадет в роты, куда все возвращаются в возбужденном состоянии, и долго еще в спальнях раздаются разговоры.
— Что это за бунт?! Вот, говорят в *ском корпусе директора побили, всех офицеров выгнали. Там весь корпус оцепили солдатами с ружьями, честное слово. Судили, цц!.. вот здорово!..
— Господа, в 1-ой роте бунт! — электрическим током пронеслась вдруг среди нас во время вечерних занятий радостная весть.
Вот пробежали два каптенармуса, злейшие враги кадет, фискалы по призванию. Один из них Тишлер, юркий еврейчик с вечно бегающими плутоватыми глазами; другой — «Циклоп», рослый, рябой унтер, с бельмом на глазу.
От них ничего не удалось узнать. Фискал предусмотрительно успел запереть дверь в церковный коридор, откуда можно пройти в другие роты. Дневальный Чеснок, стоя у этих дверей, дает некоторые разъяснения.
— Гарнадеры (1-я рота) требуют директора до себя.
— Ну, что же?.. Пришел директор?
— А вам что?!
— Чеснок, Чесночок, ну скажи, что же делают, — просят солдата обступившие его кадеты.
— В нашего Адама табуреткой пущали.
— Табуреткой?! Куда же ему попало?
— Так он будет ждать, чтоб попало… То-о-же… дурня нашли, — обидчиво замечает дневальный. — Увернуться Адам успел.
Только было хотел разоткровенничаться Чеснок, как подлетают к нему школяры.
— Чеснок, отвори!
— Ну, убирайтесь, господа! Пащенко, не трожьте! до дежурного зараз побижу!
Происходить возня.
— Это что за картина! — раздается голос дежурного офицера. Пащенко и Шульце, закрыв лицо руками, чтобы не быть узнанными, стремглав проносятся мимо дежурного. Но коварный, раздосадованный Чеснок «вже докладає». Оба школяра вскоре стоят «на середине», издали показывая языки и грозя кулаками Чесноку.
На другой день от старших воспитанников узнаем некоторые, конечно, раздутые, но для нас вполне достоверные подробности бунта. Старшие кадеты требовали каких-то льгот. Директор [барон А. Б. А. Икскуль фон Гильденбандт] явился сам и когда начал им делать замечание, то Боровской, будто бы, бросил в генерала Рейфом (словарь Рейфа), но книга перелетела через голову. Директор сделал вид, что не заметил этой ужасной выходки. В дежурного по корпусу, нашего Адама, когда он поднимался по лестнице, кто-то бросил с площадки табуреткой, которая разбилась, но не попала, к счастью, в капитана. Адам очень испугался, ходил к Еве принимать успокоительные капли. Виновного не только не нашли, но и кадеты сами не могли узнать, кто это покусился чуть не на жизнь бедного капитана. Некоторые уверяли, что это Тишлер (каптенармус) пустил табуретку, чтобы «выписать в расход» им ранее сломанную. Легендарной табуретки, однако, кажется, никто из кадет не видел.
Директор корпуса, старик генерал, казался нам, неранжированным, существом недосягаемым. В корпусе мы, по крайней мере, «мальцы», его видели лишь в высокоторжественные дни в церкви. Каска с пышным плюмажем, расшитый мундир, покрытый звездами, и красные с золотыми лампасами брюки директора производили на нас, «приготовишек», сильное впечатление.
Говорили, старик был добрый человек. Действительно, жестоких сечений у нас за время его начальствования не практиковали, и многие из нас, кадет, не вкусили березовой каши.
На вечерних уроках по субботам кадеты с особенным интересом прислушивались ко всякому шороху в коридоре. Наконец дверь стремительно отворялась сторожем, и в класс входил инспектор классов, полковник, с толстым туловищем, подоткнутым тоненькими, тоненькими ножками. Он приносил с собою журнал и читал баллы, полученные воспитанниками за неделю. У многих лица бывали подернуты сосредоточенной грустью. Нужно, однако, отметить, что страдания были лишь нравственные, без прибавки березовой каши. Телесное наказание применялось лишь к закоренелым лентяям. В нашем классе несчастие это постигло двух братьев Лешиных — «рыжих орангутангов» и несчастного Костича.
«Рыжие орангутанги» никак не могли осилить премудрости приготовительного класса и впоследствии, при преобразовании корпуса в военные гимназии, были исключены[95]. Несмотря на это, один из них, благодаря только что открывшемуся тогда юнкерскому училищу, был ранее сверстников произведен в офицеры в армейский уланский полк. Помню, мы, одетые в мешковатые пиджаки, с завистью глядели на его красный лацкан и медные эполеты.
Костич, сын генерала, болезненно-нервный и мало способный мальчик, входил часто в какой-то раж и тогда неистовствовал. Отца он любил очень и писал ежедневно ему письма; бумаги при этом изводил целые дести, чем смешил детвору. Костич не мог написать строчки, чтобы не сделать громадного клякса, моментально он комкал лист и отбрасывал в сторону. Школяры поднимали бумагу, читали, издевались. Костич, страшно заикаясь, требовал не мешать и затем вскоре бросался и царапал ногтями мучителей. Тяжело вспомнить эти сцены обоюдной детской жестокости… Приступы бешенства стали чаще и чаще овладевать бедным мальчиком. Когда за плохие баллы ротный командир приказал отвести Костича «в цейхгауз» и высечь, то заика бросился на каптенармуса и